Привет, Гость
← Назад к книге

Том 2 Глава 6 - Песни орлеанского мертвеца

Опубликовано: 12.05.2026Обновлено: 12.05.2026

Не слушай тех кто распускает слухи, будто орлеанский мертвец выковыривает непослушным деткам их чудесные глазки. Я делаю это не только с непослушными детьми…

с)

В чем сила мифа о надежде? Я стоял на краю отвесной скалы, наблюдая за тем, как у подножия вспенивается клокочущая темная жидкость, бросаясь на каменные выступы, словно в лихорадке, в приступе бешенства таранит и намеревается поглотить собою твердыню.

Каков прекрасный вид с высоких меловых скал. Внушает трепет, дикое желание, чтобы разбиться здесь. А кто мне запретит? Кроме меня здесь никого. Стою один и думаю над тем, как я сорвусь и полечу сквозь туман как ворон! Вниз…

К небесам взлететь, чтобы снова упасть? И вода поглотит мое бренное тело, будет достойным мне склепом. Еще один самоубийца, выскажется кто-то с осуждением, словно безжалостный судья, вынося свой злосчастный приговор за рюмкой спиртного и тарелки с супом. Что-же, в таком случае хоть помяните меня, грешного отступника, что при жизни не следовал божественным законам и отверг их, предпочитая им безрадостный глоток свободы. Но вместо этого плененный собственной яростью, губительной для того сердца, что ее носит, и которая незамедлительно обрушится на любого, кто предстанет перед моим проклятым Создателем сумрачным взором…

В пасмурном небе парил ястреб. Овеваемый морским бризом, я закрыл глаза и представил, как он учит меня расправлять крылья и охотиться на пылевых мышей. Мы оба были хищниками. И я хотел быть рядом с ним — нет никого роднее и ближе мне той птицы, гордо парящей в небесной синеве, чьи перья ласкал сподручный ей ветер. Я представил, как мы нашли себе идеальную жертву и наши острые клювы вонзались в ее мягкую, сочную плоть — оно находилось в наших страстных любовных объятиях. Я чувствовал кровь, рвущуюся из глубоких ран горячими гейзерами; свобода струилась по моим губам и не было радости большей на свете. Единство движений. И мы пили кровь, хрустели хрупкие кости, и умирающий человек во мне стонал, а где-то вдалеке на все это бесчинство и разгул молча глядела звезда, потухшая в моих серых отражавших пустынность глазах… Так была окончена картина под номером «два».

Моя дорогая, я стал бы твоим навсегда, но как камень привязан навечно к земле. Будь проклят тот день, когда ступил на нее. Нет! Тот день совершенен! Я встретил Аделаиду. И в ужасе вспоминаю о том дне… всего лишь жалкая минута в кармане вселенского духа времени.

Беспросветный мрак во мне теперь, и я в нем, словно тень смущенная. Это напоминает мне пустоту, которая еще была до сотворения мира. Тьма над могильной бездной. Лес запустения, которому я принадлежу и в котором не имею себе места.

Я слишком часто разбрасывался своим внутренним светом, но не понимал, как он ценен и теперь утратил его вовек. Он остался во мне лишь, как привкус памяти, тревожащий вечно кровоточащие раны. Земля эта больше не взрастит плодов. На ней не появятся розовые цветы, а старые, увядшие превратятся в сухие, пустынные колючки.

Прекрасное море — завораживающее в своем природном мятеже, отчего ты так неспокойно? Отчего ты так трагичен, ветер? Поведай мне тайну и дай умереть в твоих объятиях. Не оставь меня одного в моем безумии. Продолжай море свирепствовать и в стихийном буйстве подари спокойствие моему сердцу. Расскажи истину глубины, чтобы я подобно водолазу спустился на дно души своей и увидел того червя, что гложет и снедает ее по кусочкам. Я и это море — мы едины с ним в переживаниях… Ну вот, теперь и дождь полил. Ты тоже здесь, мой милый друг, утешаешь эти голые скалы, на которых не растут цветы, и даже трава отказывается водиться с ними, хотя бы они и не были виновны в своей природной сути. Просто так выпал жребий…

Я бросил взгляд на землю и увидел далеко внизу из-за горизонта выныривали силуэты человеческих тел. Их лица были неподвижные рыбьи хари, а спины, как пережиток эволюции, украшали уродливые плавники.

— Скорей к реке! К реке! — вопила главная из тварей, которая подобно неистовому проповеднику подгоняла всех остальных невидимым словесным кнутом. — К реке! Скорей!

Они бежали вслед за ней, как будто кожу их съедала моль.

— Быстрей! Быстрей!

Другие не умели говорить, у них отсутствовали рты, они стонали, оглашая побережье своим диким и не утихающим мычанием. Подземный народец.

Воздух сотрясало хлюпанье кровавых ног по земле. Кожа слазила с их тел, обнажая истекающие кровью мышцы, подернутые нитеобразной схемой синих вен. Один из них споткнулся, с горки полетел. Упал и больше не вставал. Исчез в бесформенном соку из красных тел. Их было больше тысячи и продолжали пребывать с холма. Каким чудовищным казался их забег? Они стремглав скакали наперегонки. Топтали друг друга, ломали руки, ребра, хребты и ноги, чтобы добраться до заветной цели. К воде.

— Скорей! Скорее!

Этот несчастливый багровый бесполый сброд вылился в чистое море, желая с ним соприкоснуться, быть им поглощенным. Но встретил сопротивление со стороны последнего. Клокочущая морская пена, набирая силу, с неистовой яростью отбросила их обратно к берегу и они, визжащие, стонущие калеки остались лежать на песке, перевернутые как мокрицы.

Сивиллический гнозис открыл мне фабулу всех этих безмозглых мелких созданий, сумбурно копошащихся в воде, их имитацию отношений. Тогда я понял, что не у них мне дано узнать путь к затонувшему царству Атлантиды.

Этому кровавому потопу не суждено было переступить черту. Он заражал собою море, и оно в болезненном приступе, сокращая грудь высокими белоснежно-пенистыми волнами, словно в лихорадке изрыгало его обратно на сушу. Земля тряслась, не признавая на себе того постыдного кроваво-красного комка, который растекся по ней желейными сгустками. Безмолвствуя взирало небо, радуясь, что далеко, и не ему на веки выпала тяжкая доля носить на себе проклятое родовое пятно.

Их так много и они так одиноки — бездумное скопление вшей, беспечно барахтающихся в воздухе, недоуменных и испуганных, с горящими от возбуждения большими немыми глазами.

***

Вот холодное небо провожает взглядом путника. Холодный воздух серой шалью окутывает продрогшие худосочные плечи. Холодно-жестоко-прекрасные дома, окружающие пространство. Холодно небесное озерцо, раскинутое по краям мазутно-синего цвета с беспечным куском облака по-середине, словно оторванным от клокочущей и пышной бороды вечно неуемного Зевса. Над вечно испорченным городом цвета пепла, который чего-то просит, но я не могу ему дать. Не в силах остановить кровопролитие, которое идет у меня изнутри, от сердца. Оно жаждет его как искупления. Истребляй, шепчет пророк, и населяй новой жизнь — и так по кругу, бесконечно. Живи и смейся, но смех твой будет притворным. Холодно, посмотри вокруг, холодно! Я обхватываю себя руками. Нигде нет жизни. Деревья расправили ветки и сбросили последний отряд желтых птенцов, цветы завяли, где-то плачет ребенок. Небо все еще синее и глубинной своею выпуклостью пугает меня. Проклятие матери моей, Цереры, буйством и жестоким нравом наделившей меня от рождения этой чувствительной способностью улавливать движения вокруг и восторгаться тем, что меня в невыносимой муке убивает.

О, коварная Цирцея! Преврати меня в свинью, чтобы я мог забыться и быть счастливым! Но не быть вообще. Наверное, и тогда я не пожелал бы мириться и продолжал созерцать глазами узника красоту обреченного мира. Остатки разлагающегося еще живого тела — в них есть что-то прекрасное, возможно от былой цветущей наготы. Нарывы на распухшем животе, обгладывающие щеки, лоб и губы. Они так интригуют, ты словно заглянул в собственное будущее и обозреваешь себя со стороны.

Туман гнетет. О, Линкей дальнозоркий! Укажешь путь и мы пойдем вместе. Где хоровод звезд встречает одиноких путников у последней черты с распростертыми лучами сияющей безумным блеском луны. Бледной. И тоже холодной. Холод единственное, что реально, и он оживляет, приводит в чувство, заставляет говорить. Я буду петь, пока не вытошнит из горла все скабрезности и шутки родник и ледяные уста не сомкнутся, исторгнув грубость возвеличенную в бессчетных чудесах, в хриплой и избитой ноте.

Люди — зеленые мухи, попавшие в липкий плен меда, который пахнет дерьмом.

Когда-то моя жизнь кому-то принадлежала. Кто-то претендовал на нее права. И кто-то присутствовал со мною рядом. Наблюдал, как ангел. Но теперь… В последнее время я часто слышу крики ворон. Может быть, потому что рядом фермы, а может быть они только у меня в голове? И я в темном тумане, наряженный в саван и больничные простыни, иду. Слышу крики ворон. Они совсем рядом. И когда я прошу подать мне немного света, когда я думаю, что здесь устрою себе привал, чтобы отдохнуть, они спускаются с небес и дико начинают кричать — они рвут мой разум на части.

Иду по тротуару, бросая мимолетные взгляды на окна. Солнце кровоточит закатными лучами и светит мне вслед. Я умер. И моя кровь давно свернулась как змей, прячущийся от солнца на скальном камне. Кажется, я всегда был мертв.

Не получается прикинуться ящерицей и сбросить кожу, чтобы забыть себя настоящего. Сердце окольцовано тьмой и холодом, словно в ванне с утопленником. Ничего не чувствую кроме ненависти. Она бы рассталась с этим недостойным куском мяса и материализовалась во что-то более благородное, чем то, что можно наблюдать сейчас. Она молится и взывает ко злу, которое созерцает, с шипящей злобой глядит из утробы на тупорылых ужасных созданий — им несть числа и они продолжают расти в своей ненасытной черной массе, требуя больше крови, как будто им мало того, что итак вытекает из ран великана. Зрелища достойны! Зрелища достойны! Мохнатые волосатые садистически настроенные первобытные гориллы, живущие моральными принципами себялюбия и не пожелай зла врагу, пожелай ему вечного огня, чтобы ему было теплее.

А потом оно очень долго и громко кричало, пока голос не покинул его вместе с надеждой. И оно осталось в абсолютной тишине… Городские верно подумали, что то был крик волка или какого другого лесного создания, обезумевшего от своих диких странствий.

Слышишь вопли и плач матерей, скорбящих о детях, которые отправились послушать жалобные рыдания и песни хриплой вороны? В моей голове эта ворона безжалостно с яростью присущей кровожадной акуле вгрызается в печень Прометею за то, что тот по глупости своей был расточителен и добр к тем, кто с этим добром предпочитает не иметь дела, извергает в него свою горячую белую жидкость, а затем, удовлетворившись, надменно плюет в его сторону и отпускает.

Вот бесцветное порванное в клочья знамя в сгустках пыли, словно кто-то потоптался на нем грязными сапогами, мрачно реет высоко в небе. Знамя у которого нет иного назначения кроме как поносить милость, воспевать хаос, возвеличивать абсурд и, насмешничая, хулить отродье, надменно зовущее себя человеком.

В тот момент, пока ты жрешь грязь и утопаешь в лужах, кто-то пишет тебе о том, что солнце взойдет для тебя и будет светить — но для тебя светящее солнце не столь приятно, ибо с ветром грязь засохнет на твоей огрубевшей коже и превратится в робу.

Я не мумия, но перебинтован шрамами и источаю запах смерти, как тюльпан, вросший посреди черной земли, который треплет жестокий ветер. И не пою, и не дышу больше воздухом, а лучи солнца противны мне. Я сух и слышу голоса умерших в земле, они кричат и треплется мой сухой стебель, и когда люди смотрят — думают, это всего-лишь ветер… когда на самом деле ветра нет.

Я нахожу дьявольское удовольствие препарировать светлую любовь, которой вы так исступленно поклоняетесь и жестоко пытаете за нее других. Раскрывать ее злачные тайны и вываливать их как кишки наружу. Сдирать нежную шкуру сусальной нравственности и находить под ней давно протухший кусок вяленой добродетели. Обличать ту, что теперь играет на сцене и продается в грязных притонах. Где еще мне сознаться в грехах? Кто услышит меня кроме моих собственных ушей? Я молил Создателя быть со мною рядом и показать путь истины, напитать влагой мудрости высушенное страданиями сердце. Милосердием разрушить злые чары. Положить конец этому макабрическому театру лицедейства и заискивающих ласок. Однако как же мне больно сознавать, что я прыгаю на сцене вместе с остальными — скачу от одного акта к другому точно вшивая макака в период брачных игр!

Искал спасения в восточном провозвестнике. Нашел пустой сундук, когда открыл его, я выпустил наружу время и раскаялся в совершенной ошибке. Искал книгу мертвых, утратив жизнь с ее непредсказуемой суетой. Нашел ключ к вратам Аменти, но потерял карту и ветер, наславший песчаный буран, при лунном свете в заброшенных развалинах храма демоном наградил меня знаниями, лишив остатков сознания. Несколько миль я нес верблюда на своем горбу. Искал забвения чувств в земной пыли, покоя в разуме мечтал найти, и в поисках был неистов, как ураган. Я нашел смысл в страданиях, но быстро потерял к ним аппетит. Искал истину и утратил последние шансы соединиться с нею. Нашел Любовь, сидящей у окна, одинокой и никому не нужной, обратился к ней, но вместе с нею потерял себя. Навечно…

О, эта музыка в моих ушах, гудит и не перестает, как плач орлицы не нашедшей своих птенцов в гнезде, ибо тот кто их похитил видимо желает, чтобы все страдали как он.

Пой же мне ветер, пой сонату скорби, какой чудесный апокалиптический звук — он сердце не обманет. Он дразнит его тем, чего сердце не способно постичь, точно шаманское пение в полночной горной пустоши. Там только горе, туда спешу как волк, почуявший кровавую свежую рану.

Отправляюсь в город.

***

Хочешь доброты? Немедленно отринь эти сумасбродные мысли!

Вот они — аскеты, саманы, брахманы, монахи и прочие ищущие духовных утех, которые достигают спокойствия и безмятежности в одиночестве — всезнающие мудрецы! С одним таким однажды мне довелось свести знакомство.

Я был в лесах Индии в хижине отшельника монаха, служившего лодочником. Он переправлял всех путников на другой берег, но прежде почтенно предлагал каждому заночевать в его скромной обители. С любезностью я согласился принять ночлег. Ближе к ночи, когда монах тихо стоял у очага, в блаженном безмолвии разжигая огонь, я затеял с ним разговор на вечно беспокойные темы. Он уселся на топчане подле меня, скрестив ноги, и говорил медленно, вдумчиво, оглашая ветхие стены великим секретом. Он кончил говорить и легкая улыбка всезнающего мудреца, сиявшая на его лице, как полуденное солнце, не сходила с потрескавшихся иссохших губ. Я дал ему в морду и в это же мгновение он бросился на меня точно сдерживаемый веками незримым железным обручем и теперь наконец-то освобожденный. Заверещал как доисторическая ящерица-птеродактиль. «Просветленный» нанес мне ответный удар, да так, что искры посыпались из моих глаз, а рот исторг из себя сырые комки крови, забрызгивая боковую стену кельи и топчан.

На этом он не угомонился, монах врезал мне с ноги прямо под сердце и я упал, смиряя пыл и умирая от невыносимой боли. Он ногу над моим лицом занес, я думал, что уже пропал, но вовремя перевернулся на бок.

Я переломал ему все пальцы на руках, слушая безумные вопли страждущего. Он разбил мне нос. Я откусил ему кусочек мочки уха, оставил его без последних трех зубов. Он выдрал у меня любимый клок волос. И отпечатал здоровенный круг под глазом. Распухло веко, словно от проказы. Теперь для видения мне был доступен только левый глаз. Какой же сильный тот монах, подумал я в секунды передышки, пока душил его, а он тянулся к кочерге. Он знатно саданул меня тогда в плечо. Мы вместе повалились на пол. И так лежали, задыхаясь, где-то минуты две. Затем продолжили сражение в воздухе. Вы думаете, я все это выдумал? Спросите у того монаха, как в Индию прибудете. Он непременно вам поведует об этом. И без прикрас. Монахи честный ведь народ. А мой монах тем паче не солжет. С улыбкою он будет шепелявить без зубов. Только не верьте, что победу одержал он.

Ты так долго пребывал в заблуждении собственного разума. Проснулся, наконец! Или остаешься в потоке бестолкового искусства, которым балуешь свое тело и развлекаешь свой отупевший от скуки мозг. Гнилой фрукт на перезревшем дереве! Ты же ничему не научился и ни к чему не пришел, но ослепил себя неведением, ибо страшишься знать правды. Правды всесокрушающей и беспощадной, что растрясла бы твой ветреный ум. И показательно, что все твои деяния отнюдь были лишены не только смысла, но и радости.

Я бы дал им в морду всем, только чтобы пробудить в них чувства; увидеть, как наружу рвется зверь и с безумным инфернальным криком — оно живо! Оно живо! — на трансформацию их посмотреть. Каков он — монстр их?

Да, есть просветления иного рода, я убедился в этом на собственном опыте. Со временем я научился находить мазки Венеры в последних гнусностях и безобразиях природы, в которых ранее бы не посмел принять участия даже в самом опьяненном состоянии рассудка. Но таково наше естество: мы ищем, постигаем, желаем большего и теряем все, чтобы вновь броситься на поиски. Однако истина, — какая бы она ни была, — все же есть и в крупице безумства, которое мы совершаем, ибо как иначе объяснить наше неуемное стремление погибать от того, что делает нас такими слабыми и ничтожными?

Помню в скитаниях забрел в публичный дом — не знаю, что искал, но не мог больше смотреть, видеть ее перед глазами. Образ, который не растворялся в потоке хмурых дней, с которым я не расставался и поверженный полз по земле, раздирая глаза в кровь, чтобы не видеть ее. Лишь бы больше не думать о ней.

Запах лилий увядших во мне чувства пробудил к тебе. Еще сильнее чем прежде — во сто крат. Я пальцами зарывался в недобрую почву, ногтями в клочья раздирал плоть земли, пытаясь дотянуться до изгибов нежных твоих рук. До твоих волос. Почувствовать, как бьется твоя грудь в моих ладонях. Как сердце скачет птичкой милой. И голос твой ласкающий мне слух. Жар твоих губ прекрасных и кроваво-красных. Я обессиленный от горя плачу и стону, примкнув лицом к земле, по-прежнему сжимая в руках черный комок. Шумит кровь в ушах. Туман в глазах. И я в безумие вновь срываюсь с колеса, бегу на звук — твой плач стучит в моих висках. Мой милый друг — ты моя душа. Вернись ко мне скорей… но тишина…

В роскошном доме меня встретила королева порока — молоденькая черноволосая жрица, надменная девушка двадцати трех лет, которая в столь юном возрасте в совершенстве овладела искусством разврата. Извлечения квинтэссенции — экстракта наивысшего наслаждения, — из тех приземленных плотских утех и горячих телесных наслаждений, которые перерастали в несказанные пределы помутняющего рассудок блаженства. Они были далекими от пресловутой и сентиментальной добродетели.

Улыбающиеся губы жрицы, точно спелые виноградинки, пылали алым цветом на смуглом лице.

— Почему ты не приходил раньше? — шептала она, покрывая мое лицо россыпью звездных поцелуев. — Со мной ты забудешь ее.

— Но я мертвец…

— С мертвецами у меня еще не было.

Соблазнительная Ламия, истомленная как кошка, надушенная восточными сладкими ароматами духов, будто в тумане обхватила ногами мою костлявую талию. Страстно вцепилась как спрут, обвив руками мою шею. Я опьяненный, вкусив напиток сомы, как будто сквозь призму видел как ее упругое гибкое тело, прижатое ко мне, по-змеиному двигалось неторопливо в такт с моими несмелыми движениями, и нечистый поток напрочь снес мой разум. Словно в тело вселился Вакх. Невероятной казалась эта ледяная связь — ее блестевшие изумрудом глаза, блуждавшие по мне, страстные алые губы, выжигающие печати на дрожащей бледной коже — она сковывала меня и одновременно дарила вялому телу непостижимый заряд, а покойной душе насылала бурю безумия, разбивала легкие и крошила мозг. Я хотел забыться. В пламенном чаду дразнящих и ласкающих объятий, обманчивых и слепых, раствориться в печали своей во тьме и исторгнуть потоки горестных слез.

Я упал обессиленный на кровать, изможденный, пораженный духовной слабостью, испытывая муку, раздирающую сердце, словно совершил непростительный грех. Она ленивым плавным движением улеглась рядом, как кошка положив свою маленькую ладошку мне на вздымающуюся грудь. На миг мне почудилось, что у меня остановилось сердце, дыхание прекратилось.

— Мой дорогой Тейт, ты должен понять, что в этом мире нет ничего важнее удовольствий. Им мы и прислуживаем, — произнесла гордая Ламия, томно вздыхая. Ее голос с трудом проталкивался как будто сквозь толщу воды. Я продолжал падать в бездну и не видел ничего кроме ее ехидного лица, окутанного густым ледяным мраком. Только ее голос доносился в этой пустоте и казалось мне уже не выбраться к свету.

— Ты можешь не любить меня так, как ее… Это все-равно не помешает нашим священным играм…

Она учила меня mors amandi. И это была другая любовь. Amor carnal. Я с покорностью прислуживал телесным нуждам, как преданный ученик, отдаваясь ей до последней капли пота.

Никогда ещё я не испытывал боли и наслаждений в том беспорядочном единстве какой охватывал меня в тот неприлично-сладостный момент, растекающийся по телу экстатическими волнами стихийного волшебства. Он поднимал меня к вершинам небес, где я видел толпы нагих и сияющих херувимов с белоснежными крыльями и бледно-розовыми задницами, стыдливо прикрывающих свою естественную наготу и смущенно хихикающие, словно совершившие проказу дети. Он опускал меня в ад, в кромешную пропасть с ее чернильными рабами, все лица которых как один являлись копией моего…

Страх сковал меня. «Любовь» с презрением улыбалась моему горю и я, разочаровавшись в ней, отверг ее, признав в ней проклятие. Спустя пару недель я покинул Ламию, оставив о себе лишь памятный след той мистической властной ночи — но тот огонь, который воцарился между нами, если бы продолжал гореть, сжег бы нас обоих дотла, и от наших страстных больных сердец не осталось бы ничего кроме пепла…

***

Я в урне храню прах милосердия в тщетной надежде, что когда-нибудь оно воскреснет во мне и спасет мою душу.

Когда я мучился похмельем и искал вина, открывая свою грудь для других нечистых игр, коими полнился весь город и жил целый мир, я наступил на пятку времени и совсем не заметил, как уже постарел и превратился в нищего полумертвого странника с почерневшими как ночь глазами.

На безлюдной дороге возник неясный силуэт, выплывший, словно из густой галлюциногенной дымки солнечного тумана. То был угрюмый и худой сюрреалист.

— У тебя есть слова, которых не хватает мне, чтобы окончить книгу, — в гневе сказал он. — Дай мне эти слова!

— Глупый сюрреалист, — сказал я, заплетающимся языком. — У меня нет того, что тебе нужно. Ищи в другом месте.

— Земля свидетель, ты лжешь! — воскликнул он в негодовании. — Волк! Твой мешок наполнен лунными маками, которыми ты усыпляешь несчастных детей и уводишь их в лес, где на глазах у совы изгаляешься и пожираешь маленькие невинные трупики. Мудрое небо! Твой водоем наполняется горем каждый раз, когда на земле происходят ужасные вещи. Слова эти нужны, чтобы уличать таких как ты! Слова эти нужны, чтобы наставлять людей и отвращать их от гнусностей их развращенной воли! Сердца их наполнять душистой влагой небесного океана.

— В тебе нет ни грамма мудрости. И слова-могущества для тебя не доступны, а твои, ограниченные пределами, пусты и бесполезны, также как это небо, чей водоем давно иссох! Тебе даже не хватает слов, чтобы передать их людям, а получив их — сумеешь ли ты достойно донести истину того явления, о котором так напыщенно мне свидетельствуешь? Никто тебя не поймет, а твоему скудоумию лишь посочувствуют. Иди и налей себе вина, вульгарный пустослов. Рассказывай о заплывших жиром облаках кому-нибудь другому, о лодке бороздящей просторы мыслей в поисках затонувшей древней расы. Исследуй руины сознания, откапывай в них по крупицам тайные слова, как ярый антрополог, чтобы потом применить их в своей дурацкой книжке, которую за глянцевую обложку будут боготворить всякие дурни. А меня оставь в покое.

— Как же ты жалок! Не могу только одного понять — но это и непостижимо, — почему по воле Создателя ты сумел заполучить такой бриллиант и сейчас владеешь сокровищем, о котором даже не подозреваешь. Неужели тебе даже не интересно?

— А что толку, если в нем нет лекарства от моей хандры?

— Алхимик, знающий формулу, но не желающий ее применять. Почему ты не хочешь отдать мне эти слова?

— Потому что я тебя вижу.

— Не понимаю.

— И в этом твоя главная проблема.

— Мерзавец! Эгоистичный высокомерный мерзавец!

Он бросился с рычанием и начал рвать на моей голове волосы. Бил меня по лицу ладонями и тряс за плечи. Мы долго боролись, барахтались в пыли, пока сюрреалист случайным образом своим большим лбом не налетел на торчавший из скалы острый камень. Пробитая рана тут же принялась извергать из себя вещество, постоянно менявшее цвет, как будто не знало на каком остановиться — сначала фиолетовый, затем ярко-зеленый под цвет французского ликера Шартрез (я попробовал слизать его со лба), через секунду что-то тускло сине-голубое, кроваво-красное похожее на египетское море.

Он лежал на траве, в бреду восторженно бормоча какие-то слова, словно молитвы Богу:

— Это дождь из света… Пусть он в душе взорвется и оросит ее, словно приближением утра… нет, нет, второе рождение… Должен быть свет, но я его не вижу… неужели обман? Великий развод мира… нет, кажется, что-то вижу… туман? А за ним… Солнце! Я вижу Солнце! Ослепительное и теплое. И луга. Смерти нет! — кричал он исступленно. — Если ты слышишь меня, убийца, смерти нет! Смерти нет!

— Ты все еще жив, идиот.

— Нет! — восторг его сменился подлинным разочарованием. — Нет! Лжец! Ты лжешь!

— Твои глаза открыты. Я вижу то же, что и ты.

Праведный пыл его куда-то подевался.

— Нет, — прошептал он с такой обреченностью, какую мне не доводилось еще видеть ни в одном человеческом лице. — Не может быть…

Его разбитый левый глаз, опечаленный, заплывший кровью, помутился.

— Глупец, покойся с миром.

Я со всей силой опустил булыжник ему на лицо, раскалывая череп как орех. Глухой хруст. И он замолк. Уже навечно. Кровь сюрреалиста, бурная и живая, перестала менять свой цвет. Остановилась на пепельно-сером, потускнела, превратилась в грязь.

Непосвященный пилигрим.

Покой вечный подай ему, Господи, и свет вечный ему да сияет. Да упокоится с миром… Аминь.

***

Все дни и ночи напролет я проводил в кабаках и других увеселительных заведениях. Но на пирах всегда был угрюм и молчалив, рука тянулась к новой чарке. Лишь в душе я смертельно смеялся над тем несчастным, которого загубила жизнь — тем молодым поэтом, что требовал у меня какие-то слова. Но я не понимал, что все это время слепым был не он — а я. Мой взор был направлен не в ту сторону. И не там я искал заветную истину, от которой бежал и скрывался и которую считал причиной всех моих бед.

Романтический город Париж потрясла жестокая кровавая трагедия, о которой еще писали все столичные газеты. Ритуальное убийство, совершенное вблизи города, в одной маленькой деревеньке, четырех грудных детей. Их руки были связаны веревками, тела исполосованы багровыми рубцами. Убийцей объявили Призрака и я немедленно отправился туда.

Париж встретил меня не самым теплым приемом. Весь день моросил дождь. В одной из многочисленных тесных улочек, залитых грязью, я искал спасения в кафешке Лафонтена.

Дюпон любил объяснения сопровождать бурными жестикуляциями, как будто это облегчало пониманию его мыслей. Я ненавидел его за это. Мне всегда хотелось засунуть его руки в его большой отвисший грязный вонючий морщинистый зад — посмотрел бы я тогда, как он объяснит мне, что ему необходима помощь.

— А потом он умер! — закончил Дюпон, с шумом опуская стакан на стол.

— И что с ним было дальше? — спросил Конде.

— То есть, как дальше?

— Ну, что с ним произошло потом? — попробовал пояснить Конде.

— Он умер! Не было никакого «потом»! Все, конец!

— Как конец? Должно быть продолжение! — пылко возразил юноша.

— В реальности таких продолжений я не встречал, — усмехнулся Фронсак, набивая трубку свежим табаком.

— Еще вина, пожалуйста, — попросил я, прерывая их. Подбежал официант и быстро налил в чашку.

— Раньше я жил в центральной части Европы, — начал рассказывать Фронсак, выдыхая клубы дыма, которые скрыли его старое усатое лицо. — Мои родители в виду некоторых осложнений были вынуждены бежать из Франции в приютившую нас Германию. Я вырос в Берлине. Помнится, в один не столь уже прекрасный вечер у меня выдалось пару свободных минут от работы, которые я хотел посвятить нуждающимся, что жили на краю города в бедных кварталах. Меня избил и обокрал араб Алеф Синк Хар. Я отправился в полицию, оттуда в суд где в пылу негодования заявил о преступлении, несдержанно выражаясь в словах. Судья, любезно выслушав меня, после того как я окончил посадил меня в тюрьму на несколько лет за бестактное отношение к приезжему из дальнего Востока. После того мне было положено оплатить штраф в размере пяти тысяч золотых за разные синонимичные упоминания уважаемого мавританского гражданина.

— Да, — протянул изрядно выпивший Конде, — нравы у общества совсем не те, что были прежде.

— Позвольте-ка, — перебил его Фронсак с долей возмущения, — что вы хотите этим сказать? — видимо он расценил его слова как упрек на его историю.

— Вовсе ничего дурного, — оправдывался Конде.

— Все меняется, — вздыхая, сообщил Дюпон. — Интересы, законы, нравы. Такова цена прогресса и капризы времени. А без этого было бы вечное однообразие… Вы слышали, господа, последние новости? Этот жестокий убийца, которого все именуют Призраком, снова нанес удар — и какой! — убил нескольких невинных детей.

— Иногда мне кажется, что тут замешано нечто большее чем обыкновенные прихоти больного маньяка, — высказал свое соображение Фронсак.

— Что, например? — спросил Дюпон.

— Эти ритуальные убийства, жертвоприношения… все это выглядит как некий заговор.

— Заговор против кого?

— Я бы сказал, чей заговор — правительства. Этих представителей элитного меньшинства, для которых людская жизнь стоит того, чтобы сыграть ей в карты. Посудите сами, друзья, если бы этот Призрак был действительно всеобщей угрозой, оставался бы он в таком случае на свободе столь долгий срок? Если же он, конечно, и в самом деле не призрак. Выдумка, пустая иллюзия, созданная аристократами для прикрытия их дурных и бесчеловечных игр.

— Розенкрейцеры, — ответил Дюпон с тоном эксперта. — Все странное связано с ними.

Они говорили о чем угодно и столь быстро, но еще быстрее поглощали блюда, богато украшавшие наш стол. Пили вино и никогда не касались серьезных тем, словно обходили их стороной.

— Меня волнует другое, не общество в целом, — сказал Конде. — Задайтесь вопросом, господа, что такое зло и возможно ли его пощупать?

— Что вы имеете в виду, Конде? — спросил его Дюпон с заметным интересом, когда к столу принесли серебряное блюдо с жаренным цыпленком.

— Я хочу сказать вот что. Возьмем, к примеру, конкретную личность и его мысли. Где та грань, за которой мысли человека перестают быть просто его мыслями и перерастают в настоящее злодейство? Когда это можно назвать злом, а не просто размышлениями о чем-то отвлеченном? Или же все начинается с действия? Но не может же оно внезапно выливаться во что-то действительно серьезное и ужасное.

— А оно и никогда не происходит внезапно. Вы представляете зло чем-то персонализированным? Наделяете его самостоятельным существованием, так? Но зло не может жить само по себе. Ему нужен субъект, на который оно могло бы воздействовать.

— Человек прародитель зла, — наконец за весь вечер нарушил я обет молчания. — Ему мы обязаны появлением тому феномену, о котором вы сейчас говорите. Не будь человека, зла бы не существовало — ему бы просто не было смысла здесь появляться.

Все внезапно замолчали, словно задумались. Шумела компания за дальним столиком. Официанты разливали напитки по бокалам, гремели вилки, тарелки и другая посуда, играла музыка, кто-то жаловался на проклятый дождь, который лил вот уже третьи сутки.

— Даже сейчас, господа, нас с вами окружает зло, — сказал я, вновь прерывая затянувшееся молчание.

— Вы так считаете? — спросил Дюпон и все кто сидел за столом дружно рассмеялись.

— А разве вы не ощущаете дискомфорта? — спросил я. — Не чувствуете дуновение сквозняка на шее, словно прикосновение духа? Ставлю все что у меня есть на то, что не найдется в этом заведении хотя бы парочки невинных чистых душ, у которых не было бы спрятано за пазухом кучки дурно пахнущих мыслей.

Из кабака Лафонтена я выбрался в одиннадцатом часу. На улице уже стемнело. Стоял холод. Звезды тревожно мерцали на небосводе, едва пробиваясь сквозь темно-серые заслоны туч.

За мной из заведения старого француза вразвалочку и в нетрезвом виде выбрался дерзкий юноша в кожаных одеждах, по видимому представитель «бунтарской» знати, какими они себя обычно мнят. Давно потерявший зрение от ощущения превосходства, самодовольный и напыщенный — в общем-то, как и подобает такому человеку.

Он подошел к одной девушке и сказал, что хотел бы с ней выпить. Она, представляя в данный момент его состояние, вежливо отказалась, но он был настойчив и взял ее за руку, желая сопроводить туда куда велели его шатающиеся ноги и едва живой, горящий разгулом, разум.

Она попробовала высвободиться, только он усилил хватку. Я подошел к ним.

— А ты кто? — огрызнулся он, отпуская девушку, чтобы заняться мной. Она быстро убежала.

— Я зеркало, — сказал я и вывернул его руку за спину. Рука смачно хрустнула. Он завизжал, как свинка, пытаясь вернуть управление над своим отчужденным телом. Но я крепко держал его и давил сильнее на запястье, выкручивая наизнанку кисть, что без сомнений доставляло ему несказанные страдания. Даже несмотря на то, что он был пьян. Его рот изрыгал из себя потоки зловонной рвоты. Тут я заметил, как что-то, сверкнув, капнуло с его лица на землю. То была слезинка.

— Прошу-у-у! Не надо!! — кричал он, захлебываясь тошнотой.

— Неужто в тебе говорит совесть? — усмехнулся я.

— Да! Да! О Господи, пожалуйста!!

— Что? Ты призываешь имя Бога? Ты думаешь, Он слышит таких как ты? — произнес я. — Нет, в тебе говорит не совесть. Это — боль. Лишь только боль, ибо ты, зверь — самый низший из всех существ. Даже свинья имеет больше привилегий к милости, чем ты.

В одном доме зажглось окошко, и за прямоугольным стеклом я увидел белый овал лица, который ореолом окружали солнечные кудри. Ему было лет восемь. Он сидел у подоконника со сложенными ручками, одетый в белоснежно-белую пижаму и выглядел как херувим на рождество. Смотрел на нас, омытых блевотиной, как мы боролись друг с другом непонятно за что. Выражение его лица оставалось для меня загадкой.

Парень продолжал надрывно кричать на всю улицу, пока не потерял сознания. Мне пришлось оттащить его в темный переулок. Там он и пришел в себя.

— Как тебя звали? — спросил я.

— Почему звали? — испугано встрепенулся он.

— Потому что скоро ты умрешь.

— Н-не надо, пожалуйста, — заикаясь, слезно взмолился он.

— Так как тебя звали?

— Д-далтон.

— Тише, Далтон, тише. Успокойся. Сейчас мы с тобой поиграем в игру «Попади в меня ножом».

— Что?!

— Уворачивайся! — дико закричал я и замахиваясь нацелил нож ему в грудь. Он в панике дернулся, и лезвие вонзилось в плечевой сустав. Далтон заорал. Кровь заструилась из горячей раны. Я выдернул нож и снова повторил.

— Уворачивайся!

У него не было никаких шансов выйти из этой игры победителем, ибо Далтон был пригвожден к земле. И я всаживал нож в разные участки его немощного тела. Он беспомощно извивался, пытался уворачиваться, но лезвие всегда находило свою цель и он, истекая кровью, корчился, извивался на асфальте, умоляя меня прекратить эту садистскую игру.

— Уворачивайся!

— Нет… пожалуйста… хватит…

— Уворачивайся!

— … пожалуйста…

— Уворачивайся!

— … прошу… нет…

— Уворачивайся!

Все его израненное, бурлящее и кровоточащее тело дрожало от боли и страха… и сожаления за то, кем он был для этого мира. Только сейчас он осознал это, но уже не мог ничего поделать. И горько рыдал, скулил, всхлипывал, сотрясал криками пустынный темный переулок, когда нож врезался в его плоть. Он каялся в своих грехах, пропуская через кожу очистительный благодатный поток, который делал его свободным, измученным, но легким, как пушинка.

Он перестал плакать и кричать. Лезвие избороздило глубокими рубцами, кровавыми желобами все его молодое привлекательное лицо так, что оно уже не походило на человеческое и вообще не поддавалось распознаванию. Я не останавливал себя, уста окаменели. И в ужасе увидел, словно был незримым свидетелем кровавой сцены, тень со стены сошла, и будто по чьей-то злой воле обратилось в моего причудливого близнеца. Он резал тело юноши еще яростнее, чем я. Вспорол ему брюхо, как пузатую тыкву, заправским ножом, и оно поманило близнеца соблазнительными кишками. Он быстро расстегнул ширинку, приспустил штаны и просунул в кровавую влажную дырку свой орган наслаждения. Пружины будто слетели с часового механизма времени, и оно невероятно стало убыстряться. Близнец, лишая девственности извергающую кровь яму, ускорялся, как волчок, вертелся и постанывал, и тело свое тоже протыкал ножом. Кровь водопадом била из него, как гидравлический насос. Наконец он кончил. И с тела слез. Отряхнулся.

— Сейчас я тебе кое-что покажу, — сказал он мне и мы покинули тот злосчастный переулок.

***

Мы переместились в отель под названием церковь. Здесь, как известно, живут боги. Каждый в зависимости от статуса и почета занимает свой достойный его номер.

Смотрите, святой отец собирается исповедать юного грешника. Этот щуплый мальчик бледен и выглядит таким напуганным, как будто его привели, чтобы расстреливать. Не бойся, милое дитя, никто тебя здесь не обидит.

— Слушаю тебя, сын мой, — тихо и спокойно говорит священник.

— Святой отец, я согрешил, — робко начинает мальчик, склонив голову и крепко сжав вспотевшие руки вместе; и все же его руки дрожат. Он начинает перечислять духовному отцу все прегрешения совершенные им за многие годы, речь его не сбивается, плавно течет как река по течению. Грехов, как оказалось, не столь много. Этот невинный отрок, видимо, намерен вести праведную жизнь. Но вот что-то заставляет его резко замолчать, затаить дыхание, словно боясь выдать сокровенную тайну.

— Ты хотел сказать что-то еще, Себастьян? — спрашивает его святой отец. За той перегородкой несколько секунд стоит неловкое молчание, после чего Себастьян, набирая в грудь воздуху, произносит:

— Святой отец… я гей.

Священник молчит и не торопится комментировать услышанное признание. Возможно, он впал в ступор и от изумления утратил не только дар речи, но и напрочь забыл о молитве. Мальчик берет ситуацию в свои руки и продолжает:

— Я хотел спросить у вас, что мне с этим делать. Я читал об этом в Библии и знаю, какой это ужасный грех.

— У тебя уже было с кем-нибудь это…

— Нет, еще никто об этом не знает. Я сам узнал об этом недавно, на дне рождении Кейси, когда наш одноклассник Родрик снял с себя футболку и я увидел его мускулистое загорелое тело. Тогда во мне проснулось чувство, святой отец, влекущее к нему… Мне стало страшно… Что мне делать? Я урод и буду вечность гореть за это в аду?

— Ты не должен бояться, сынок, — по доброму сказал священник. — Гореть в аду ты не будешь, ибо задумываешься над этими вопросами и хочешь поступить правильно. В твоей хрупкой душе есть свет. Обратись к Богу, молись каждый день в течении сорока дней и приходи ко мне спустя это время, тогда мы снова поговорим.

Так дал наставление отроку святой отец и с миром отпустил его домой. Юноша поступил как ему велел умудренный годами монах и молился в течении сорока дней, играл в игры с друзьями, ходил в школу и старался не смотреть на Родрика. Спустя исполненный срок он вернулся к святому отцу, вновь оказавшись запертым в темной клетке исповедальни, как запертый труп, обреченный в фамильном склепе.

— Я молился, святой отец, — сказал прелестный юноша, стоя на коленях и держа ладошки вместе. — Молился… — тут он не выдержал и заплакал.

Щеки несчастного юноши покраснели и сморщились от беспрерывных горестных рыданий. Он задыхался от слез.

— Ну ничего, ничего, — успокаивающим тоном бормотал монах, поглаживая мальчика по его чудесным золотистым кудрям. — Не плачь, не плачь, Себастьян, любовь с тобой.

— Ничего не изменилось… — сквозь плач причитал Себастьян. — Я… я-я-я по-прежнему люблю мальчиков.

— Послушай меня, послушай меня, Себастьян, — сказал доминиканский монах, склонившись над ним на коленях. — Ничего не происходит быстро. Тебе нужно усерднее молиться, соблюдать пост и ты сможешь вернуть себе Божью милость. Твой грех не смертелен, и его можно победить, если не отчаиваться, понимаешь?

— Правда? — мальчик заплаканными щенячьими глазами посмотрел на святого отца. Слезы уже перестали течь. Себастьян шмыгнул носом и вздрогнул, как от простуды.

— Правда, — ответил монах с уверенностью глядя в глаза мальчика. Себастьян улыбнулся.

— Ну все, успокойся, и иди домой к родителям.

— Спасибо вам большое, — искренне поблагодарил священника мальчик, вытирая рукавом кофты мокрый нос. Он поднялся с места и уже было направился в сторону выхода из зала, когда его остановили тяжелые могучие руки, которые обхватили его сзади и жестоко сжали маленькое горлышко. Себастьян захрипел и попробовал вырваться, отчаянно колотя руками, трогая своими пальчиками грубые чужие руки. Но ничто не могло ему помочь и он стремительно терял сознание. Воздух быстро заканчивался в легких, которые уже горели от недостатка кислорода. Себастьян засипел.

— Сдохни демоническое отродье, умри, умри, — шептал доминиканский монах, с чудовищным рвением крепче сдавливая нежное горло. И продолжал сжимать пока маленькие бледные пальчики не перестали бороться, отпустили его и безжизненно повисли в воздухе. Наступила долгая пауза. — Прости меня, мой мальчик…

Монах отпустил маленькое тельце и оно бесшумно ударилось об пол. Некогда прекрасные стеклянные зеленые глаза уставились в пустоту — в центральную часть нефа, — и больше уже не светились радостью и задором.

— У святого отца был ум, но отсутствовало сердце — по сути, ум этот давно протух, хоть он и умело пытался им двигать. А язык он себе вырвал, — сказал мой близнец, — проблема, которой страдал его разум и которая сгубила жизнь многих несчастных, пришедших к нему спастись. Злые обезьяны бывают и в небесном воинстве, научись их отличать и перестань смущать народ глупыми баснями. Для тех же кто не поймет сей притчи, я буду подобен тому лишенному языка священнику, буйно помешанному и оскверняющему добро, в котором происходит злое. В таком случае, отврати лице свое от строк сих и не считай их за правду.

Я видел как за водительским крылом автомобиля сидел мужчина в черном твидовом костюме. Он ехидно улыбался и жестом приглашал совсем юную обворожительную деву к себе. Она, словно впавшая в транс, медленно садилась в салон его старой потрепанной машины и дверь за ними захлопывалась. Изнутри доносились истошные хриплые крики, рыдания, звуки борьбы, но в радиусе десяти миль царило равнодушное спокойствие. Спустя несколько минут автомобиль трогался с места и осторожно ускользал в леденящие сумерки ночи, оставляя полураздетое хрупкое тело лежать на асфальте.

Подобно оборотням, почуявшим запахам свежего мяса, некрофилы облюбовали совсем молоденькое тело девушки и хоронили его своими телами, согревая остывшую плоть горячей влагой — той, что должна давать жизнь.

***

— Стой, Джеймс, стой! — просила Мириам, рыжеволосая девчушка с волнистыми кудрями, которые переливались на солнечном свету, когда она бежала через весь зеленый, заросший цветами, луг.

Она остановился подле Джеймса. Тот стоял возле цветка и с интересом его разглядывал. Он наклонился к цветку, осторожно провел двумя пальцами по его хрупкому зеленому стебельку. А затем жадно впился ртом, перегрызая этот стебель и запихивая цветок полностью себе в рот, да еще помогая при этом руками.

— Ты что делаешь? — воскликнула в изумлении и страхе Мириам, вытаращившись на него большими зелеными глазами.

— Все нормально, это Калея Закатечичи, — объяснил парень с набитым ртом. — Растение, которое вызывает галлюцинации и яркие сновидения. Мы обязаны его попробовать.

— Дурак ты! — беззлобно сказала девушка. — Вечно несешь в рот всякую ерунду.

— Это не ерунда, — отмахнулся Джеймс. — Исследовательский интерес.

— И что это тебе даст?

— Я установлю контакт с растением. Они общаются с нами, мы можем слышать их голоса.

— Ты ненормальный.

— Посмотрим.

Он удобно улегся на траве, беззаботно подкладывая руки себе под голову, и закрыл глаза. Мириам осталась стоять на месте, уперев руки в бока.

— Ты серьезно? Джеймс?

— Что? Ложись рядом.

— Еще чего!

Девушка фыркнула и отвернулась. Но после некоторых колебаний все-таки сдалась и легла рядом с другом.

— И что дальше? — спросила она.

— Лежим, расслабляемся, — беззаботно сказал парень. — Почувствуй запах сирени, присутствие теплого ветерка, солнечных лучей на твоей коже. Просто закрой глаза и наслаждайся.

Минуту девушка хмурилась, но затем, повинуясь, закрыла глаза и отдалась ощущениям, о которых говорил Джеймс. Ей и в самом деле было приятно лежать вот так на мягкой травке, греться под солнцем. Вскоре она почувствовала как мышцы на ее теле расслабляются и она провалилась в глубокий сон.

Джеймс тоже уснул. Ему снилась странная сцена. Таинственный человек с татуировкой змеи на левом плече похищал различных людей и уносил их в зловещий особняк.

Сумрачная гостиная, в которой горел камин, создавая приятное тепло и потрескивание поленьев. Элегантная мебель обставленная не слишком вычурно, так что создавала домашний уют. На стенах висели картины весьма причудливые, ибо классическое художество как-то странно гармонировало с искусством специфическим, бросающим в дрожь андеграундом, который вряд ли возможно встретить в обычной городской художественной галерее. Веласкес или Гойя перемежался с каким-нибудь Отто Раппом или Тицианом. Потолок украшала изысканная лепнина, изображавшая древнегреческие, шумерские и египетские величественные сюжеты.

В углу просторной гостиной сжавшись в маленький трясущийся комочек стояла полуголая заплаканная девушка, прикрывая руками места на платье, где ткань оказалась порванной. Ее нагие белоснежные плечи испещряли мелкие порезы, лилейные щечки, некогда прекрасные и цветущие, побледнели и осунулись от дикой усталости. Рядом с камином возле мольберта высился художник, чья длинная властная тень падала на освещенный камином деревянный пол. Он сосредоточено рисовал ее с натуры, делая вдохновенные мазки, макал кисть в краски и с садистически-извращенным научным интересом исследовал предмет своих вожделений. Только приглядевшись получше можно было увидеть, что в акварели вместо красок находилась кровь. Бескровные уста. Расслабленная улыбка, словно он сидел в кресле и наслаждался вкусовым букетом напитка.

Иногда лишенный чувств сообщник художника безжалостно пытал и мучил натурщиц для того, чтобы гений искусства, как будто смакуя момент, мог подобрать из них нужную эмоцию и запечатлеть ее подлинную на холсте, по которому уже стекали кричащие багровые краски боли.

Дьявольский особняк растворился, как прах дурного воспоминания, и перед взором Джеймса предстала иная завораживающая фантастическим пейзажем картина. На поляне лежал андрогин на фоне пламенной зари, одевающей оранжевыми лучами спящую природу. Это существо кого-то напоминало.

Как долго продлилось сонное состояние — парень не знал, но через пару часов он проснулся, встал, и не обнаружил возле себя Мириам. На ее месте сидел какой-то зверь. Он проворно подобрался к Джеймсу — тот даже не успел закричать.

— Ты кто? — спросил ошарашено парень, ощущая дыхание зверя у себя на шее.

— Малум Аурора, — ответило существо. Сверкнув желтыми как рассвет глазами, оно вцепилось Джеймсу в грудь и принялось с достоинством тигра или гиены раздирать ее.

Парень закричал, попытался проснуться, но не получилось, словно нечто удерживало его в сновидческом мире. Он чувствовал боль, он кричал, но не мог ничего сделать, а существо наслаждалось его бесконечными муками, продолжало терзать юное тельце, пока зрачки парня не закатились и он не перестал дышать.

Мириам проснулась первой. Она потянулась, разминая мышцы, когда Джеймс только приходил в себя после съеденной им пару часов назад травы.

— Нам пора идти, — сказала Мириам, — а то скоро стемнеет.

Джеймс посмотрел в глаза Мириам и в его зрачках проскользнули яркие отблески порочного золота. Сердце девушки больно завибрировало от того, что она увидела. Сначала ей показалось, что это оптическая иллюзия, вызванная игрой солнца — но солнце почти скрылось за стеной из высоких деревьев, и она была точно уверена в правоте своего зрения. Но как бы не силилась, девушка не могла разгадать эту невероятную чудовищную загадку случившуюся с ее другом.

— Джеймс?

Парень молча наблюдал за ней плотоядным взглядом, затем двинулся к ней навстречу.

— Мириам, о, моя милая дорогая малютка Мириам, как я тебя люблю.

— Джеймс… — голос девушки дрогнул, — что ты делаешь? Джеймс…

— Я не Джеймс, милая.

Мириам отступала назад, в отчаянии выставляя перед собой руки.

— Не подходи ко мне! Нет! Нет! Не трогай меня!

— Какая ты прекрасная. Мы будем вместе, родная, будем вместе.

Он обхватил ее и крепко сжал в своих могучих объятиях, словно хрупкий благоухающий цветок.

***

В саду психоделических растений я пою арию небесной птицы. Язык, и в частности слово, — это великая возможность, и вместе с тем великая проблема, как неспособность выразить мысль о том предмете, который никто и никогда не видел. Выразить то чувство, которое никто и никогда не испытывал. Как нечто фантастическое, что фактически приходится буквально выдумывать на ходу и опускаться в своих измышлениях до примитивного. Низвергать возвышенное, небесное до уровня земли, чтобы оно было хоть как-то понято ее смертными обитателями. Такова стоит задача перед искусством.

Меня остановил мужчина где-то в городе на каменной безлюдной площади в вечернее время суток. Уже и не знаю где нахожусь.

— Простите, вы же тот самый кто пел «Любовь бессмертна»?

— Нет, ты спутал меня с кем-то другим.

— Нет, правда, сэр, вы исполняли ту песню однажды, когда я был в баре «Полночная мышь». Сидел подавленный личным горем, размышляя о своем никчемном будущем: пистолет или столовый нож? Что надежнее? А может быть яд? На такой случай можно и разойтись, потратиться. К смерти всегда следует подходить ответственнее, чтобы ее не обидеть. — он грустно усмехнулся. — Подходить к ней как к даме высоких кровей, соблюдающей на первом свидании манеры приличия. Но мои размышления прервал голос до того проникновенный, что я не сдержался и заплакал. Я лил слезы, словно попал в прошлое, и мне снова стукнуло шесть лет: чувства обнажились и я был бессилен пред ними, не мог найти им укрытия. Это были исцеляющие слезы, а тот юный голос, вытягивающий их, как искусный врач, продолжал свою дивную песнь, вместе со своим ручным зверем. Перебирал кончиками пальцев по струнам послушной ему лиры. Это были вы.

— Возможно, когда-то было так, — сказал я после недолгой паузы. — Но сейчас я лишь разбитый сосуд, из которого нечего черпать. Из него бесконечно течет одна лишь желчь. — Я вздохнул, собираясь сказать последнее и уйти: — Мертвецы не поют песни.

— Ошибаетесь, сэр — ответил он с неожиданной твердостью в голосе. — Как еще по вашему им связаться на том свете со своей безвременно ушедшей любимой?

Странное чувство до селе не владевшее мной вдруг проявило себя. В груди что-то забилось, как будто в издевке вновь родилось на свет заново. Когда я повернулся к тому незнакомцу, чтобы рассмотреть его облик, его уже не было со мною рядом- он словно растворился в воздухе, как мираж. Или призрак.

***

В моей семье все были с крыльями и только я по неведомым причинам родился с рогами. Люди отшатывались от меня, как от урода из бродячего цирка, что гастролирует по миру, разжигая где бы то ни был смуту, ненависть и отвращение. Однако же те, кто все-таки рискнул завязать со мной разговор, еще надолго были пленены речами, которые притягивали их, как склизкие щупальца хромого осьминога и душили, душили, душили пока они заходились в судорогах и синели, испуская слюни и пену, как бы в возражении, болтая в воздухе языком…

Они спрашивают меня, почему я так часто обращаюсь к смерти? Она говорит со мной на моем языке. И потом: при жизни умереть несколько раз и возродиться все же лучше, чем умереть единожды, но навечно, так ничего и не осмыслив.

Я пляшу на костях смерти вместе с остальными декадентами, чьи черепа застывшие в ухмылках и ужасающих гримасах, изрыгают потоки гниющей правды и ветер подхватывая этот невыносимый гиблый запах тлена, несет его, распространяет по земле. Успеть бы закончить дела до рассвета.

Худое бледное существо стояло перед зеркалом с обнаженным торсом и играло на гитаре. По запястьям текла кровь, но пальцы отточено проводили по звонким струнам, словно лезвиям ножей. Песня смерти. Я исполнял мелодию осеннего вальса и в воспоминаниях вставал образ Ады — почти реальный. Ее шелковые волосы, добродушная улыбка и темные глаза, обведенные густыми тенями. Я рвал глотку от криков, высвобождая из души монстра, коим всегда являлся.

«Мертвец с гитарой» — ко мне намертво приклеелась эта кличка. Намертво — забавно.

Итак я отправился туда где духи устраивают свидания с живыми — на кладбище. Но ее не было среди духов. Один из них косо взглянул на меня, когда уста, дрожащие то ли от холода, то ли от страха, с безрадостной надеждой изрекли из ледяного чрева запретное имя любимой.

Он сказал мне:

— Ты желаешь смерти больше всего на свете и боишься ее. Безумец! Будь благоразумен! Обратись к своему сердцу!

Но сердце молчит и по-прежнему не желает мне отвечать. И я оправдывался так:

— Когда-то я объявил своему сердцу бойкот и не разговаривал с ним несколько лет. С тех пор я больше не слышал от него советов.

Тогда он сказал:

— Может быть теперь настало время прислушаться к его зову?

Загрузка...