А я могильный червь и ем людскую суть
с)
Сочится смерть из моих жил и вянут от нее цветы на могиле дикой розы.
Смерть — здесь ее шепот слышится гораздо сильнее, чем где-либо еще. Как будто вырвался из привычного измерения, оказавшись где-то на периферии между этой реальностью и реальностью мертвых, чей зов слышится здесь и простыми обывателями списывается на затхлое дыхание ветра. Вернулся к истокам.
Куда подевался комфорт? В двести милях отсюда располагается город с обширной развлекательной программой — но, как по мне, здесь программа будет куда повеселее. В вихре удовольствий там люди, и их тысячи, пьющие и едящие, играющие в казино и занимающиеся сексом в бельевой комнате пока никто не видит — они реальны и полны жизни. Но что я вижу здесь? И что тянет меня сюда? В эту черную бездну отчаяния, гнили и беспросветной темноты, где из друзей есть только черви. И я червяк могильный, ем людскую суть — их души все мертвы, они живьем гниют. Их кладбищенский дождь польет — они бегут, как будто кожа, как прилепившаяся к ним сырая грязь, спадет, оставив жаться в неглиже.
И вот я здесь стою. Темная масса надгробий, поломанная, заросшая мхом в прозрачной синеве луны выглядела островком затонувших кораблей. Неприлично торчали из черной земли могильные плиты, покосившиеся и в трещинах, словно зубы похотливой старухи. Луна была не везде. Свет ее не касался тех участков где я проходил, будто она нарочно меня не замечала.
Слева простирался дремучий лес, к которому вела запущенная тропка, словно возникшая из старых сказок Братьев Гримм. Раздался хруст ветки и я резко обернулся на звук.
Рядом со свежевырытой могилой стоял невзрачного вида старик, держа лопату, наконечников воткнутую в кучу сырой земли. Кажется, он переводил дух после утомительной физической работы.
— Спрячь нож. Я не причиню тебе вреда. Я тот, кто устраивает для этих несчастных последние покои. Я могильщик, — с почтением провозгласил он. — Скромный служитель смерти, сэр.
— Ты видел ее когда-нибудь?
— Смерть? Каждый день она одаривает меня своим незримым присутствием. Когда ко мне привозят новых господ или же их почивших жен. Все хотят знать, какая она: вздорный ребенок или же мудрая старуха? Нет, сэр, это не скелет, наряженный в балахон и с косой. Это не юноша с привлекательными чертами лица, черными, как смоль волосами, одетый во фрак, и непомерной глубиной мысли. Проще наградить кого-то теми чертами, которыми отчасти обладаешь ты сам: очеловечить то, что никогда человеком не являлось — это так по-человечески. Ведь мы боимся…
— Тогда какая она?
— Вы хотите увидите ее, сэр?
— Разве бы я имел на это право? Один мой знакомый ушел раньше срока. Это было его личное решение. Но почему он это сделал? Он хотел мне что-то сообщить, но внезапно, как будто не способный хранить больше тайну, или испугавшись чего неведомого, распрощался со своей благоприятной жизнью.
— Может быть, это было вовсе не его решение? Некоторые наши мысли только кажутся нашими, но если зайти чуть глубже в исследованиях, окажется, что мы и не способны были подумать о чем-то подобном. Мы удивляемся порой тому, как иногда приходим к той или иной не привычной для нашего ума мысли. И чем больше задаемся вопросами, тем сильнее в нас возгорается пламя интереса.
Знаете, сэр, как она на самом деле действует? Вы перестанете испытывать счастье. Любовь к жизни — она лишает ее вас постепенно, как снедающее в груди горе постепенно лишает беднягу рассудка. Смысл утрачивает свое природное свойство, и вы увянете, как цветок, про который хозяева забыли и перестали его поливать. Тогда на сцену выходит смерть, чтобы с профессионализмом отыграть в финальном акте. Через пару дней мысль, которая казалось ранее безумной, становится целью всей вашей жизни… Вы ищете ее в смерти. Она завладевает всем вашим существом. Мысль, которая внезапно обретает плоть и кровь. Вы хотите знать, что такое смерть, не познав сущности жизни? Вы хотите увидеть ее, сэр, а между тем боитесь, что она настигнет вас, как шкодливого мальчишку, крадущего в чужом саду драгоценные яблоки. Знайте же, она приходит к тем, кто в ней нуждается и никого из страждущих не оставляет без утешения…
За то время, что я проработал здесь, на кладбище, я видел много чего интересного… и ужасающего. Истории тех кто ушел. Любовные интриги, обманы и лесть, коварство и заговор… Мы отрицаем существование души, а меж тем это пожалуй самое таинственное, самое завораживающее и прекрасное из всех имеющихся в мире явлений.
Могу ли я рассказать вам о том, что происходит здесь почти каждую ночь? Могу ли совладать с собой, чтобы речь моя не была сбивчивой, а губы не дрожали от ужаса, с которым я каждый раз сталкиваюсь, когда тьма опускается на эту грешную землю?
— Мне нужна только истина.
— А вы не боитесь, что истина может вас разочаровать? — спросил гробовщик.
— Я не ищу удобную для себя истину. Лишь единственно верную, даже если бы она сулила мне все скорби и печали мира… Я уже так близко подобрался к пропасти. Если уже не свалился в нее… И лечу вниз, пока еще не достигнув дна. В таком случае подняться к небу для меня уже не представляется возможным. Разве что…
— Разве что?
— Разве что у меня вырастут крылья, — закончил мысль. — Но даже если так, кто даст мне эти крылья?
— Бог.
— Бог? — переспросил я со злой усмешкой, поворачиваясь к нему лицом. — Вы разве не в курсе, друг мой? В аду нет Бога.
— Иногда во имя спасения грешников, сэр, Бог спускается даже в ад.
***
Кладбище осталось позади, однако прежде я труп тоски похоронил в могиле рядом с могилою любви.
— … да, потом он сказал, что смерть приходит к достойным. Скажите, доктор, разве таковые еще существуют в мире? Покажите мне хоть одного, чтобы я мог разоблачить его порочную душу. Все эти достойные сейчас спят в колыбели вашей больницы. А что до меня, то… я напивался вином до беспамятства, слушал речи подземного Гадеса. Что это доказывает, доктор?
— Ну, это доказывает, что у вас очень развито воображение.
На моём лице сороконожкой проползла тень улыбки.
— Или же вы безумны, — добавил он, улыбнувшись в ответ.
— Прошу вас, доктор, не говорите мне об очевидном… — начал я, тяжело вздыхая и закатывая глаза.
— Ну хорошо, — сдался он наконец. Он сложил руки вместе и закинул ногу на ногу. — Позволю предположить, что в детстве вы были слабым ребенком, задумчивым, с нервным темпераментом. Вы были одиноким. — продолжал он, напрягая свой немолодой лоб, отчего тот покрылся морщинистыми складками. — Но однажды встретили сверстника, такого же как и вы: меланхоличного, подверженного болезням, слабого, но с пылким воображением, тяготеющим к сверхъестественному, который и стал вашим другом. Вы оба с увлечением часами толковали о суеверных сказках и призраках, которые как бальзам ложились на ваши больные души. Было условие… — доктор внезапно прервался, словно припоминая, — Вы поклялись друг другу, — у вас была преданная дружба, — что когда Эдмунд умрет, на третью ночь он придет к вам в виде духа. Несколько лет спустя произошло непоправимое… Эдмунд покончил с собой. Вы ждали его столь долгое время, но он так и не пришел в условленный вами обоими срок.
— Это полный вздорь! — вскричал я в порыве злости и доктор замолчал. Мое сердце сотрясалось в груди, а руки в порыве ярости душили подлокотники кресла, и мне пришлось встать.
— В таком случае, — снова сказал доктор, — если вы знаете, что я не могу вам помочь, зачем вы сюда пришли? Чего больной в таком случае жаждет?
— Вы правы — после минутной паузы процедил я сквозь зубы и рот ощерился в улыбке, скорее напоминавшей львиный оскал, — вы не способны мне помочь. Моя болезнь вам не под силу. На самом деле я искал того с кем можно было бы поговорить. Мне кажется, я отыскал первоисточник сей чумы, убивающей во мне все человеческое. В одном вы правы. И ключ к освобождению лежит через детство. — сказал я и медленно направился к креслу доктора. — Я жил на ферме, когда еще был совсем малым ребенком. Однажды отец разбудил меня ранним утром и отвел в хлев. То утро должно было быть особенным… Свинья истошно визжала, пыталась вырваться, а я смотрел, как он ее убивает на моих глазах. На миг взгляд свиньи устремился на меня. Наши глаза соприкоснулись и я интуитивно почувствовал боль этой твари, ее страх и отчаяние. Как будто я был на ее месте. Я был свиньей, доктор, меня собирались резать и слезы брызнули из моих глаз. Я плакал. Никогда ещё я так не рыдал. Отец это увидел и рассвирепел. Свинья просила меня о помощи… А сейчас вы, доктор, стоите передо мной на коленях и просите пощады. В ваших зеницах я узнаю те же жалостливые глаза свиньи, и воспоминание о том дне причиняют мне страшные страдания. Я бы хотел помочь вам, помочь ей. Не нужно плакать, доктор, мы вместе освободимся от этой боли…
***
Мальчик Эндимион любил сказки. Я обещал ему рассказать одну.
Этот похищенный сосуд крови раздетый догола связанный лежал на столе. Его тело было настоящим предметом для обожания — ровная гладкая кожа, пышущая здоровьем, без единых морщинок, складок и прочих других дефектов. Скуластое тонкое лицо с раскосыми темными глазами. Как будто перед мной на жертвенном алтаре лежал языческий бог — мудрый Гермес или глупенький роскошный юноша, Адонис. Прелестная белая грудь, блестевшая от пота, тяжело вздымалась, и я чувствовал, как под ней в волнении стучало сердце. Я разговаривал с ним, убаюкивал сладкими речами, как капризного ребенка. И он начал успокаиваться, даже поверил в искренность моих слов. Тогда я перешел к действиям.
Через каких-то пол часа тело покрыли ссадины, рубцы, порезы. Правая нога оказалась обрубленной, а за место кисти левой руки уже торчала отвратительная кровоточащая культя, образовавшая подобие жалкого огрызка, и безвольно трепыхалась в сети веревок.
О, какая это была пара безумных глаз. Какой широкий открытый рот — он показывал дыру, где некогда ютились друг к дружке прелестные белоснежные зубы, — теперь это была пустая воронка, наполненная кровью до краев, ибо все зубы были вырваны и брошены в тарелку подле стола. А в центре воронки шевелился и изгибался, как неукротимый песчаный змей, его соблазнительный красный язык.
Ангел Эндимион, я дошел до пределов исступления, потерял над собой контроль в порыве злосчастной сумасшедшей идеи, которая сулила мне награду, открытие в масштабах всего мира — открытие мира сверх реального.
Он орал и я вторил его песне. Затем, когда боль отступала, и мы могли расслабиться, я успокаивал беднягу, обещая райские сады, влюбленную музу и конечно море наслаждения. Как это ни странно, но он продолжал надеяться, что я отпущу его. Эти преданные ребяческие глаза, уставившиеся на меня своею глубиной поражали меня — я полюбил его за эти благородные очи. И, проникшись, даже захотел его спасти. Спасти несчастного мальчика. Тогда обряд был завершен, наша любовь получилась взаимной — он делал это, чтобы освободиться — я же — чтобы он поверил в данную мной ловушку — и этот смешной замкнутый круг продолжался. Пока я, понимая всю плачевность нашего состояния, не перерезал ему горло, освобождая от рабских цепей.
***
Ничто не приносило мне упокоения. Я бежал в лес, желая там скрыться. Но почувствовал на себе незримые взгляды тысячи объектов. Это был чудовищный лес, где все деревья — изящные и корявые, гладкие и бугристые так страшно походили на людей. Обнаженные и беспомощные, чьи корни глубоко вросли в землю, а сухие толстые ветви, устремленные ввысь, становились тоньше и разбивались на десятки более мелких веточек, словно человеческие руки в молитве распростертые к небу.
Блуждая по этому диковинному месту, сильнее усиливался мой фантасмагорический бред.
В обращённой вниз зоне ствола и сучьев осины в виде кажущегося утолщения и потемнения совершенно откровенно изображался женский половой орган, бесстыдно зиявший у всех на виду. А вот слева, чей жирный шероховатый ствол, как туловище, со множеством изгибов и неровностей представлялось дородным мужчиной, прикованным к почве с жалостливо-страдальческим видом, который не способен был вырваться и неуклюже тянулся вверх зелеными и серыми суставами. Корявые, извилистые, тонкие, роскошные, словно молодые девицы, большие и неповоротливые, старые и сморщенные, зачахшие — вне всякого сомнения, они были живыми и даже умели говорить.
Я отворачивался, чтобы не смотреть на них, поднимал взор вверх и наблюдал выпуклое небо с тонкими полосками белых облаков, которые смешались с кощунственными и извращенными образами, терзающими голову неустанно пошлым тленом. Очередные приступы наваждений. Где заканчивался сон и начиналась истинная реальность? Безумие граничило с обыденностью — от того оно казалось непостижимым.
В лесу кто-то был. Они появились из ниоткуда. Зловещей наружности гномы — пара горбатых созданий ростом не выше четырех футов шли по лесу, держа в руках рабочие инструменты, о чем-то вели диалог. У этих пришельцев были серые морды, покрытые бороздами морщин, маленькие хитрые глаза, крупные приплюснутые носы и низко посаженные брови.
— Велик Творец создавший их, — угрюмо произнес тот, которого звали Горгун.
— Или же он ненормален, — сказал Бурс.
— А разве это не одно и то же?
— Нет, — отвечал Горгун.
Он поднял топор в воздух. Подошел к растению, смущенному своею наготой. Горгун замахнулся топором и плач донесся из лона несчастного живого создания диковинно-уродливого вида. Лезвие с размаху смачно вошло в бугристый ствол и из глубокой дыры, оставленной орудием, хлынул темно-красный сок. Противно захрустели позвонки, зачавкали жилы и вены. Горгон же неутомимо продолжал насильственный обряд, нанося удары, резал голые суставы веток. Затем принялся за толстый «человеческий» ствол, обрубки которого извергали все новые и новые потоки густой крови, хлещущей, как городской фонтан. Земля багрянцем залилась, окрасилась в вишневый цвет. По ней бежала смерть, косила всех, бессилен был пред нею человек.
Горгун неистово трудился, словно яростный ландскнехт. Он по колени погрузился в кровь, вновь замахнулся топором. И мощным острым лезвием артерию у древа напрочь снес. Предсмертный крик людской ему благую весть принес — то дерево теперь мертво. Такой печальный и невыносимый стон, как крик пытуемого, разорвал мой сон.
Я с воплями проснулся. Но вскоре в сновидения ушел. Опять те существа и тот кошмар, напоминавший массовую казнь. Что это за планета, где люди, как живая рожь, растут, чтоб пожинаемыми быть? Над ними совершали зверства, странные создания рубили их суставы и кровью бились раны. И как они убийственно стонали, и в каждом вздохе приносили в этот мир невыразимую печаль и ужас. Вопил сам воздух, проклиная все вокруг. Нельзя было без слез смотреть на тот кошмар… Но я смотрел. И в ужасе дрожал.
Через некоторое время лес изменился и теперь передо мной возникла необозримо гигантская скала из человеческих туловищ, рук, ног и ступней, которые торчали в общей массе. Сотни и тысячи голов неприлично выпирали из различных участков голых тел. Они сношались друг с другом или просто были сплетены вместе, как бусы — этого я не ведал. Но по голосам я понял, что им было не комфортно. Они громко вопили, и экстатическими криками словно стремились достичь небес. Дергались паучьими движениями и извивались, словно в адском наслаждении. Им было больно, бесконечный плач стоял над скалой, как неугасимое пламя. Небо поливало их серебром. Капли летели вниз. Я присмотрелся и учуял острый запах спермы. Плач пронзал меня незримыми спицами и я кровоточил, глядя на них.
Здесь от людей почти что ничего. И выглядело это так, будто некий живодер наделил жалких букашек сознанием и приказал в бесчеловечной давке заниматься непотребством. Спариваться и совокупляться как жукам. Бесцельно, без надежды на остановку. Как корчащийся в жутких судорогах великан, чье тело предалось разврату с самим собою на альтамонском кладбище.
И если бы я не сумел заставить себя проснуться… то остался бы там навсегда.
***
Луизиана, старый родной край. Новый Орлеан — как давно это было? Я вернулся домой, туда где фермерские дома, холмы, лес и равнины с желто-зелеными полями, украшенными зеленью и лепестками цветов. В бесцветном небе черные вороны с мерзким карканьем несли в когтях остатки воспоминаний.
Еще до трагической смерти семьи я познакомился с Эдмундом. Мы были почти неразлучны с ним, везде ходили вместе, вместе интересовались священным, непознанным. Нас привлекал мистицизм — все потому что реальность какая была в нашей жизни являлась кошмарным сном, из которого необходимо было выбраться. Эдмунд спасал меня… а я его спасти не сумел. Почему он покончил с собой? Его слишком мучили кошмары, он не вынес реальности. Именно после его смерти я отправился в орлеанский лес, где потом встретил Аделаиду. Если бы не смерть Эдмунда… мы бы с ней никогда не увиделись. Как это ужасающе странно и одновременно коварно — его смерть, пускай даже на краткий миг, сделала меня безумно счастливым. Свела меня с Адой. Что было бы, если бы мы не встретились, не нашли друг друга? Если бы Эдмунд остался жив?
На пшеничном поле давно висело, одетое в плащ, хмурое пугало. Еще с тех незапамятных лет.
— Мы все так люто ненавидим друг друга и так сильно в друг друге нуждаемся, — произнесло пугало. — Зачем ты пришел, брат?
— Собираю сюжет по кусочкам. Я писал рассказ… Это должно было быть нечто удивительное. Но главное — финал. Безнадежный, как чернила дождя, падающие с неба и смывающие строчки, начертанные на глине.
— Ты помнишь, как прибил меня к этому столбу?
— Помню… Эдмунд. Помню только это. Скажи, где то светлое, что могло зажечь во мне огонь?
— Ты ищешь ее?
— И не перестану искать! — с вызовом сказал ему.
— Ты не там ее ищешь, Тейт, — произнес он со скорбью. — Она не в этом мире, но ты почему-то вообразил ее здесь. Если бы ты заглянул вовнутрь и открылся ей там, то возможно не допустил бы той ошибки, какую совершил я однажды. — Он тяжело вздохнул. — Не нужно бежать, избавляться, прикидываться мертвым. Пора открыть сердце для другого чувства, в котором нет ни страха, ни пустоты, которое имеет совершенно противоположную им форму и уничтожает их, гонит от тебя прочь, как побитых с выдранными перьями стервятников. И это чувство, которому ты посвящаешь себя, — с ним ты готов и умереть, и принять страдания, какими бы ужасными они ни были. Это чувство, сродни голосу Вселенной, словно говорит, кто ты есть и широко открывает твои веки для духовных творческих созерцаний. Ты мертвое, обреченное и безнадежное тело. Но это великое чувство открывается именно сердцу. Так просыпается человек, увидевший ночью удивительно прекрасный сон, но который и по пробуждению обещал не оставлять его и быть с ним всегда рядом — это любовь… А воля без любви пуста, черства, жестка, насильственна и, главное, безразлична к добру и злу. Она быстро превращает жизнь в каторжную дисциплину под командой порочных людей. — он задумчиво помолчал, а затем, словно ведя диалог с самим собой, вслух произнес итог тех споров: — Нет, нельзя без любви: она есть великий дар — увидеть лучшее, избрать его и жить им… Именно из поющего и созерцающего сердца, исполненного Любви, рождается Истина.
— Уже едва ли есть понимание того, что такое любовь.
Мы замолчали, наблюдая за горизонтом.
— Что я могу для тебя сделать? — спросил я и слезы жгли кожу. — Скажи мне.
Но он молчал, словно больше не хотел говорить.
— Пожалуйста, — попросил я, — если бы ты мог меня простить.
— Я уже давно тебя простил, — сказал он, а затем с легкой грустью добавил: — Если бы ты только знал чего желаешь, а не гонялся за пустыми призраками. Твоя любовь была бы с тобой и твоя жизнь не была бы наполнена такой невыносимой болью и столькими смертями. Смерти не существовало бы.
— Наверное, я не только плохой писатель, но и плохой ученик, — горько усмехнулся.
***
«Диалектика любви»
Любовь заманчива как грех яд
И скользкая как гололёд
Сладка как мед. И красная
Как кровь в октябрьскую ночь
Средь листьев льется, словно
Сок. Амброзия для небогов
Испить попробуй, чтобы смог
Почувствовать себя рабом
Свободным от оков.
Любовь, как ад смерть
Наоборот…
Как жизнь. Но кто ее отыщет
Тот умрет…
с) Тейт Томас Брукс
Меланхолия показала мне все грани и углы одиночества, провела меня в своё серое царство, окутанное мглой сплина, открыла наслаждение в тишине. Но проблема была в другом… Я вечно с ней, с моей госпожой Меланхолией, но она не со мной, как будто где-то совсем рядом, и я не могу к ней прикоснуться…
Мы пили с ней вино и она шептала мне на ухо сказки. Она единственная к кому я испытывал такую сильную любовь — и Меланхолия любила меня, клялась мне в верности. Мы были с нею вместе…
Я разбил своё сердце во имя нашей любви. И обвенчался с Меланхолией — печальной девой темной красоты. Навечно.
Пусть и некому будет служить по мне тризны, но иного пути нет. И в страдании я обретаю счастье. Вместе с нею, моей беспощадной и несчастной любовью, моей прекрасной и ужасной госпожой Меланхолией.
Все эти раны однажды станут цветками. И разрастется мой богатый шипами цветник. Самая больная, самая глубокая рана, оставленная ею, обратится в самый прекрасный королевский цветок — дикую розу, которая украсит мой цветник и пустое, словно заброшенный дом, мертвое сердце…
***
Заклинатели людского счастья! Кто любит фейерверки и чудесные мистификации. Те, кто как демоны, кружатся над людскою волею, тщеславием и жаждут в центре ее оказаться. Путь к разуму ищут, доступ к душе возбраняют, как ошибку или неудачно получившееся дитя, которое лепят по иному, словно дьявольский ремесленник. Вы подарили людям надежду, и она походкой дамы легкого поведения повернулась к ним спиной, вульгарно наклоняясь до земли; вы открыли знания, повергшие в оцепенение наготой, и разбудили низменные страсти; научили смеяться над пошлостью. Нет, вы не колдуны или волшебники! Не чернокнижники из глубин ада, скорее гнусные шарлатаны, краснобаи и авантюристы, пришедшие в мир победителями. Но мы все в нем погибнем, и вы в том числе, хоть уже и источаете трупный запах, а в волосах копошатся черви, предвкушая, как будут пожирать вашу гнилую плоть.
Пустословие о несбыточном, которое якобы уже претворяется в замысел, ничего кроме смехотворной надежды не вызывает. Но еще больше являет отвращение к самому себе за то, что ты повелся на удочку и стал жертвой иллюзий шарлатанов, выступающих перед наивной публикой, словно перед детьми. Вы и мораль научитесь совращать и нравственность обратите в свои планы под предлогом всеобщего блага, которое так и останется для всех лишь неутолимой надеждой.
Власть эфемерна. Сегодня ты управляешь и отдаешь распоряжения, а завтра уже раб. Жизнь такая же. Но что важно, где все непостоянно, где все преходящее и подвержено тлену? Важно сохранять себя. Чтобы уйти из мира, забрав из него только лучшее в себе. И даже в царстве теней не быть падалью.
Почему я в это верю? Почему стал верить сейчас?
В дыму вырисовывался силуэт моей смерти. Это было отражение. Я задыхался в нем. Вечная рекурсия обреченного. Тьма целовала всех в лоб, кто был чист, но помазан грязью, смывающей ладан. Но ее руки пахли ладаном. Она должна была меня спасти. А я потерял ее…
Ночью когда они разбили священные скинии, кои сиянием своим вторили звёздному небу — я был не там, но где-то в другом месте. И они ушли. Гнетущему солнцу я писал с возмущением «отпусти меня с ними, дай уйти». Но в тот раз, не смотря на жару, оно было холоднее льда… Я помню, как пахли ее руки святым маслом. Днём проклинаю ее, а ночью жду, пламенно призывая, словно в бреду фантазий.
— Аделаида… Аделаида… Ада…
Мы сидели в темной алькове, любуясь в окне звездой. Это был наш личный Эдем, укромный уголок. Шептались о чем-то сокровенном — то, что волновало нас обоих. Нот вот взгляд падал на ее руки.
— Почему у тебя порезы на ладонях? — спрашивал ее.
— Ты отправишься со мной на ту сторону света?
— Да! Да!! — кричал и образ растворялся в ночном сумраке. Я пытался обнять ее, но только воздух ловил. С рассветом просыпался, проливая кровавые горькие слезы, истощенный и измученный видениями…
Небо разваливалось на части, как пепел. Цвета тускнели, стирались в пыль и теперь светились серым и черным цветом. Я ждал ночи, как спасения, когда бы оно соединило меня с моей возлюбленной. На закате плывущие цепочкой облака пылали погребальным облачением, словно священники-жрецы на богослужебной мессе. Багрянец солнца, садящегося за горы, взрывал небеса пугающим кровавым морем, в котором плыли и тонули облака, залитые красным отблеском, безнадежно раненые, усталые и отверженные самим небом. Их белизна была осквернена темнотой. Они редели, бежали и их подстегивал кнутами разбойник ветер…
Истощенная душа, что ищешь ты в тумане наваждений? Надежда больше не служит тебе опорой. И только ночь твоя верная подруга. Тот темный альков, некогда убежище для влюбленных, теперь служит тебе образом одиночества и могилы.
Но я не сумел умереть, томимый в этом теле, словно проклятый Агасфер, скитающийся по миру целую вечность. Вечность!
Она умерла вчера, но кажется с тех пор миновало сотни лет. Ее образ по-прежнему видится мне во снах. Он зовёт с собой. Любовь (или страстное желание) растет. Деревья пустыни, жаждущие капли дождя, сгорели в ее беспощадном пламени. То пламя обжигает льдом, но не греет…
Я отравлен, словно сполна испил яда Белладонны.
Мне снился сон, где мертвое воскресло из могилы, и налагало лапы на него, творя свои бесчинные молитвы, прожорливое, как болото, зло.
Нет сил больше кричать. Кричать! Кричать! И рвать на себе волосы. На помощь звать. Молчания боюсь… Молчать! Молчать! Мне бы заполнить чем-то пустоту.
Как я боюсь тишины — не от того ли так бросаюсь в каждый омут, чтобы забыться и не помнить ни о чем? Каждое воспоминание врезается в память, как острый камень, которым был убит любвеобильный брат.
Висельник болтается на веревке в предсмертных муках, но конец не близится, словно смерть не желает иметь с ним дела. И воздуху становится все меньше. Этому демону нигде не найти покой.