Тошнит от этих серых-серых волн, они — как кровь в висках, пульсируют, расходятся кругами, спотыкаются о дерево каравеллы, разбиваются вдребезги, как стекло, сияют на солнце, как золото, и сливаются в тёмную мощную волну, грезящую песчаным дном, поросшим водорослями и усеянным кроваво-красными кораллами, разноцветными камешками.
Хотел бы он спрятаться ото всех, уснуть, проснуться летним днём у себя дома, притихнуть, как мышь, и потихоньку двигаться навстречу чему-то светлому, тёплому, но торчит посреди моря, ест дрянь и пьёт дрянь со вкусом рома, потому что последние дни держалась жара.
Лежал на спине, пьяный, солнце так и слепило, но какая разница? Все вертелось перед глазами, переливалось, лучилось, блестело, что словами он бы никогда такое не смог описать, где-то вдалеке раздавался гогот или стоны, что там…
Дур’шлаг бы глянул, но встать был не в силах, а солнце все пекло, и он чувствовал, как липнут волосы к лицу, как шумит море, как скрипят доски, и эта песня убаюкивала, раскачивала взрослого ребёнка.
Долго орк лежал, когда стало лучше, поднялся, пошатываясь, перешагивая через спящих, наткнулся на Стаха в… висящей кровати? Что-то подобное он видел на острове, приметил Дур’шлаг и решил не трогать его, двигаясь к гальюну.
***
Совсем скоро должны были приплыть, но радости от этого никакой не было, и смутные воспоминания о том, как был рад орк вернуться домой, меркли рядом со страхом, с горечью, что он чувствовал сейчас. Стах и слова не проронил с того дня, неужели так больно мог задеть его Дур’шлаг? Или орки, что плыли с ним?
Что он не заметил, не почувствовал?
Может все-таки ещё раз попытаться, или, или тогда точно выкинет за борт. Только ждать ему остаётся, и это ожидание — самое неприятное, что только может быть на этой каравелле. Сколько бы ногтей орк ни сгрыз, сколько раз ни пытался подойти, почему? Почему он чувствовал, что вся долгая дружба — чистая и крепкая, как камень — сыпется, как песок?
Но может, если он ещё чуть-чуть подождёт? Даст пережить разочарование, вдруг Стаху станет лучше, и может тогда он расскажет ему все?
Как приятна была эта мысль на черном небосводе, как очаг тепла в бескрайней ледяной пустыне, по крайней мере, так хотелось Дур’шлагу думать.
И вот уже завиднелись покрытые мхом скалы, уходящие в чистое лазурное небо. Лето. Только сейчас он осознал, ведь в море нет деревьев со свежей листвой, и нет в море этого запаха трав, а в Свитьоде есть, много чего есть в Свитьоде, чего нет в море или в Карфагене.
Пожалуй, хотел бы Дур’шлаг любить свою деревню за это, кивнул орк сам себе, грызя сухарь и промасленную фасоль. Может, он бы мог сойти не с пирса, спрыгнуть в воду и выйти с другой стороны, где его не заметят? Но не проявлением трусости будет это? Дур’шлаг был уверен, что Ангора или Стах так бы не поступили, они бы лицом к лицу встретились с орками и не дрогнули, не засомневались в своих словах ни на секунду.
Дур’шлаг глянул на Ларса. Вода, разбавленная мерзким пойлом, точно ему не пошла на пользу, он все топил свою печаль в самом горьком спирте и… жалел ли он об этом? Когда они вообще разговаривали последний раз? Разве можно так надолго оставлять пьянчугу в одиночестве? И ведь Ларс не один такой, пленники, которых спасли, пили вместе с ним, кажется, совсем ни о чем не задумываясь, даже сын одного из мудрецов в их деревне. Уважаемый орк должен быть, но, Дур’шлаг поморщился.
Унылые дни, правда унылые. Орк пытался заговорить с кем-нибудь, сыграл по итогу с оркессой пару раз в тафл, и потом она, кажется, захворала. Дур’шлаг хотел уже залезть на рей и завыть по-звериному, но понимал, что не хватит сил.
***
А вот и ты, моя милая.
Жаль, не наяву, думал орк, просто сон. Как он ей в глаза посмотрит? А ведь Ула была права, его место здесь, плохо, что её не послушал тогда, теперь... а что теперь? Дур’шлаг надеялся, что ещё кого-нибудь обвинят, так страшно ему было и противно от самого себя, что такой трус.
Никто ведь не любит трусов, правда?
Зачем он думает об этом? Одни и те же мысли он собирает в клубок, лучше забыть об этом всем, принять свою Судьбу? Такую вот совсем не величественную, некрасивую, не такую, какой бы её могли описать всякие барды. Но и Дур’шлаг ведь не герой, к чему ему все это?
Увидели ли их на берегу?
Дур’шлаг щурился, присматриваясь, сердце в груди колотилось, похолодели кончики пальцев.
Пора!
Он напрягся, гоня страх прочь, хотел стать раненым волком, бросающимся на медведя.
Орк спустился в шхуну, дождался, пока рядом сядут орки, и загреб к берегу. Пару людей было видно у него, судя по всему, шедших по своим делам: кто с ведром воды остановился поглазеть на каравеллу, кто просто прогуливался с букетом сирени. Ну швартовы-то нужно кому-то брать, позвали мужчин.
Дур’шлаг спустился на землю. То ли увидели его мрачное, словно совсем не мальчишеское лицо, то ли почувствовали, глянув на тех, кого Дур’шлаг сюда привёз, что что-то не так.
Засуетились, но недовольства не показывали, словно овцы, думал Дур’шлаг, как бы они вели себя поодиночке? Так же бы глазели друг на друга, перебирали бы так тревожно края кафтанов, переступали бы с ноги на ногу, вздыхали бы?
Рядом сошли на берег ещё орки. Почему лес так благоухал, почему яркие цветы росли на полянках, почему луга светились так красиво в заходящем солнце, почему листья шелестели так нежно в такой ужасный день?
И смотрел орк в синюю тень на воде от деревьев, растущих рядом. Вот такой сегодня должен быть день — черный, как эта холодная вода, плещущаяся об этот грязный земляной берег. Отвлекли его негромкие разговоры совсем рядом. Ну вот, кажется, эти глупые расспросы начинаются. Дур’шлаг напряг слух:
— Мы вернулись не все… — начала говорить Ангора, — оказалось, что на острове были жители, два поселения, — я думаю, местные жители одновременно узнали о том, что на острове кто-то живет.
— В битве с орками, что взяли в плен наших поселенцев, мы потеряли мужчин, все, кто выжил, стоят на берегу. — Договорил за Ангору орк, скрестив руки.
— А где мой второй сын? — вышла вдруг из толпы мать Ларса, и орк приблизился к ней, опустив голову:
— Теперь я твой единственный сын, мама.
Разве мог он рассказать, каким образом погиб его брат?
Дур’шлаг больше не хотел смотреть на прикрывающих лицо жён, но уйти ему просто-напросто не дали, словили, как какую-то собаку, связали руки ремнём и даже успели в морду дать, как только начал кусаться, барахтаться неумело, как ребёнок. Боль отрезвила, и перед глазами до сих пор плясали искры. Знакомое чувство.
Почти ничего не видя заплывшим глазом, Дур’шлаг почувствовал, как его посадили в кучу к другим оркам. Быстро они, подумал орк с досадой. Неужели будут бить?
Будут.
Кто же знал, что эти миленькие женщины могут оказаться столь жестокими?
Дур’шлаг согнулся пополам, встретился лицом с синяком, что плыл с ними давным-давно, ему, кажется, нос сломали, но тот улыбался, как ни в чем не бывало, и хотел только орк спросить, чего он лыбится, в него прилетел камень, бровь защипало, и Дур’шлаг зажмурился, пыхтя.
— Вы во всем виноваты! — басом причитали где-то рядом, но все звуки сливались в один серый бубнеж, и пыхчение, и стоны, и крики, и тупые звуки ударов по тем, кто рядом, и плач этих женщин, и биение сердца, и шум крови в висках, и звон в ушах от очередного удара по голове.
О Баал, о Судьба, почему даже дом его отверг?
Он теперь даже не видел ничего, в глаз, кажется, кровь попала, и весь мир окрасился в кроваво-красный, и почему-то так болело под ребром, и руки уже затекли.
А видят ли его сейчас, такого жалкого, помятого, Ула с отцом? Если да, то хорошо, что он не видит, и лучше бы вообще тогда навсегда ослеп от шального удара чьей-нибудь жены или брата, судя по тому, как больно ему сейчас прилетело в живот, орк закашлялся, крякнув, весь воздух из лёгких выбило, и он завалился на бок, судорожно вдыхая, внутри все жгло, как от огня.
Как больно, как же больно, орк застонал, свернувшись в клубочек, рядом кто-то пыхтел в ухо, пытался что-то сказать, но Дур’шлаг не слушал. Да и нечего было слушать, все затихло, словно он один остался в этом мире. Что же там такое, хотел он глянуть, но сил, чтоб повернуть голову, не было.
— Что за самосуд? — раздался внезапно хриплый голос. — Для кого сохранялись традиции? — прорычал Старейшина, распихивая толпу локтями; позади мужчины плелась небольшая женская фигура. — Я вас спрашиваю! — оглядел побитых орков мужчина. — Кто вам дал право делать то, что вы хотите? — и быстро перевёл взгляд на остальных.
Никто не решился сказать что-то, и мужчина цокнул недовольно:
— Подозреваю, что произошло, — вздохнул седой орк, — я ведь тебе говорил, мальчишка. Развяжите их и отведите домой.
— Что? Отпустить домой этих негодяев? — спросила женщина, и тут же слова за ней подхватил рядом стоящий орк:
— Мы не согласны просто отпустить их, они должны понести наказание за то, что совершили.
— Да? Ты думаешь, один такой умный? Хочешь занять место вождя? — спросил Старейшина и вытащил топор из-за пояса, фланкировкой демонстрируя своё мастерство. — Суд будет проведён по старым обычаям, но вы, — он окинул толпу взглядом, — каждый из вас тоже понесёт наказание.
Не успели орки возразить, как Старейшина уже ушёл, оставив после себя тишину.
— И что с нами теперь будет? — спросила женщина, принимавшая участие в избиении.
— Что-то точно будет, — ответил ей кто-то.
А дальше Дур’шлаг не слушал, расслабившись всем телом, руки ему развязали, но он все равно их не чувствовал, подхватили под мышки, повели к отцу.
Какой позор… как он явится перед ним такой. Как же надеялся он, что нет Самсона дома, но только завидев того, сидящего на пне, смотрящего ему в лицо нечитаемым взглядом, Дур’шлаг затрепыхался, пытаясь вырваться, но без толку, и как только протащили его через калитку, бросили под ноги старику.
— Прости меня, папа, — тихо проговорил юноша и бросился тому на колени, затрясся в беззвучных рыданиях, как ребёнок.
Как жгло в груди, как прижаться хотелось к орку, что воспитал его, как хотелось не просто сказать, чтоб простил, а сделать так, чтоб день, когда решил орк сбежать, никогда не случился. Но поздно, уже совсем поздно, и разве сможет он когда-нибудь загладить свою вину?
— Прости, прости… — бубнил себе под нос Дур’шлаг, сжимая ладонями Самсоново колено.
Но старый орк молчал, и если бы только мог увидеть юноша, как исказили чувства тому лицо, то зарыдал бы ещё сильнее, ведь разве можно выдержать такой холодный пронзительный взгляд?
Самсон, кажется, совсем застыл, как те фигуры, что стругали из дерева, неужели ему так стыдно за него? Неужели так мерзко, что он ничего ему не скажет? Неужели он потерял последнего родного орка и никогда больше не сможет вернуться домой?
Дур’шлаг сложил голову набок, и чёрные волосы налипли на измазанное кровью лицо, он вперил бессмысленный взгляд на дома. Дур’шлаг так устал, так устал. И долго лежал у отца на коленях, но даже через час, когда уснул, Самсон и слова не проронил.