Геральд стоял, опираясь грубыми, исчерченными прожилками руками на столешницу, покрытую мелкой сеткой царапин. На полу лежала разбитая кружка; осколки, кажется, разлетелись в разные стороны — один из них застрял в щели между половицами. Рядом на плите стоял чайник, чьё дно слегка почернело от накипи, а из медного носика струился пар. Было тесно: потолки низкие, с тусклым светом от старой лампы, висящей под потрескавшимся абажуром.
Около Геральда сидел Адам — подросток с побледневшим, фарфоровым лицом, уткнувшийся взглядом в пол. Слёзы высохли, но оставили после себя блестящие дорожки на щеках, а красные воспалённые глаза смотрели на дядю с немым вызовом. Глаза помутнели, затянулись пеленой.
— А как же письмо... – начал Адам, с трудом сглатывая ком в горле. — И эта чёрная штука на твоём пальце утром... Что это было?
— Чёрная штука, – начал Геральд низко и с хрипотцой, — это не просто пятно. Это моя кровь. Она... немного другая. У меня болезнь такая, называется Vitium Sanguinis, – сказал он на латыни. — Кровь темнеет, становится густой, почти как дёготь.
— Нет, у тебя были бы постоянные инсульты и инфаркты...
— Я не в прямом смысле про дёготь. Сам ещё не до конца во всём разобрался... Все побочные эффекты на данный момент – это отсутствие магии.
— Э, всмыфке, ты ж колфоваф на камень фтрам! – воскликнула Кианэ с набитым ртом.
— Это то да... Как я понял, я больше не способен именно на стихийную магию... – Он согнул руку перед лицом, показав палец, на котором ещё виднелось чернильное, как застывшая сажа, пятно. Ладонь резко зажглась маной с лёгким эфемерным свечением. Свет дрогнул, замерцал и резко погас. От руки потянулся едва заметный дымок. — Магия же напрямую с кровью связана. Видимо, что-то мешает.
— А как ты умудрился её подхватить? – всё недоумевал Адам.
— Сложный вопрос, – медленно протянул Геральд. — В один момент моя кровь просто стала такой... консистенции. Врачи, которые меня осматривали, не смогли сказать, как я заразился, однако лекарство прописали. – Геральд достал из нагрудного кармана небольшую баночку, полную желтовато-красных таблеток, вынул одну и проглотил, запив стаканом воды. — Вот, пью.
— Ясно, ясно, однако... – Адам, которого интересовала уже совсем другая тема, метнулся в соседнюю комнату. Рука нащупала шершавую фактуру конверта, лежавшего под бронзовым пресс-папье с гербовой насечкой. Кианэ лишь охнула в ответ, ожидая, когда всё закончится. Письмо с потускневшей сургучной печатью легло на столешницу. Адам застыл, наблюдая, как Геральд проводит ножом по краю конверта. В разрыве бумаги мелькнула строчка, написанная синими чернилами – знакомый почерк матери, но с дрожью в росчерках.
«Если сейчас читаете это – посыльный нас не обманул, письмо в нужных руках. Не плачьте, мы живы и всё у нас хорошо. Отследить нас даже не пытайтесь. Всё будет хорошо.»
Кианэ придвинулась ближе, локтем задев серебряную подставку для перьев – та зазвенела, нарушая тишину. Бумага оказалась тонкой, почти прозрачной, с неровными краями, будто была вырвана из школьной тетради. Адам вскинул кулак вверх, едва не задев люстру, когда Геральд прочёл последнюю строчку. Бумага хлопнула по столу, распластавшись посреди чайных кружек – обычный листок из тетради, но для них сейчас ценнее золота.
— Да! – вырвалось у него гораздо громче, чем он планировал. Сестра фыркнула, пытаясь скрыть улыбку за ладонью, но блеск в глазах всё же выдавал её.
Крики «Живы!» эхом ударили в потолок. Адам дёрнулся на радостях, запрыгнув на тахту – пружины заскрипели в такт его смеху. Геральд решительно улыбнулся, поправляя пенсне.
Они начали обживаться, позабыв теперь обо всём. Дождь застучал по оконным стеклам; Адам расставлял книги на полке – нарочито криво и небрежно. Скоро надо бы идти за стройматериалами, да уборкой заняться. Так дядя сказал. К вечеру они вынесли семь мешков мусора.
Среди хлама – телефонный аппарат с дисковым номеронабирателем, пачка писем на велесском и гипсовая голова лидера С.Н.К. с отбитым носом. Кианэ хотела оставить голову в саду – как «арт-объект», но Геральд без раздумий разбил её кувалдой. Осколки почему-то закопали под яблоней, которая уже много лет не цвела.
Адам, разбирая тощий от детдомовской поры чемоданчик, достал пару тетрадей. Ненужные листы с рисунками вырвал и написал на новом: «Дневник – новое начало», ничуть не жалея, что прежний отдал Орфею. Дело было ближе к ночи, и все уже ложились спать. Он же начал писать:
«Дом встретил меня странно: гипсовыми стенами, сигаретными ожогами на подоконниках и отметками роста в кухне: «Лена, 727 год, 12 лет». Я поводил рукой по цифрам, представляя, как какая-то Лена – теперь наверняка уже взрослая – стояла здесь, прижав к косяку книжку. Над лестницей висела литография: мужчина в рединготе с тростью, упиравшейся в грудную клетку так, будто он замер при попытке проткнуть собственное сердце. Она мне особенно понравилась. Может, это был мой дед.
Сегодня Геральд разбил ту дурацкую гипсовую башку. Кианэ хохотала, пока осколки не зарыли под яблоней. Говорит, теперь дерево зацветёт. Чушь, конечно. Но... почему-то представил, как корни протыкают эти обломки, словно они и правда удобрение. Может, лет через сто здесь вырастет что-то новое. Не знаю. Мне хватит и того, что мама жива. Мама жива. Мама жива. Мамаживамамажива. Повторяю как мантру, но буквы расплываются. Геральд говорит, письмо настоящее. Кианэ тоже верит. А я? Я трогаю конверт и чувствую, как под ногтями остаётся налёт – серая пыль, как пепел. Может, это пепел от её сигарет? Она курила «Беломор», помню. Паук заполз на страницу. Прихлопнул его рукой. Теперь пятно крови рядом со словом «жива». Иронично. Папа... И ты же жив, да? Ты же не мог умереть. Ты же говорил: «В этой жизни меня не возьмёт ни пуля, ни время». Ты слишком сильный, чтобы тебя могли увести вот так. Наверное, ты даже не боишься.
Мама жива. Папа жив. Но почему они не здесь? Почему я в этой конуре с гипсовыми головами и ржавыми гвоздями в стенах? Геральд мне говорит: «Ты должен быть сильным». А я? Я хочу разбить эту лампу, чтобы тьма поглотила всё. Или закричать, пока не лопнут сосуды в горле. Но вместо этого пишу. Пишу, пока рука не онемеет.
Ты же можешь всё, пап. Скажи маме, что я не плачу. Скажи, что я вынес семь мешков мусора. Что разбил гипсовую голову, что мы вынесем и восемь мешков. И сорок семь. Лишь бы... А что лишь бы? Мысль уплыла, блин. За окном дождь перешёл в мелкую изморозь, и лужа под яблоней теперь отражает лишь мутный отсвет фонаря. Где-то в доме капает кран: тук... тук... тук – ритмично, как метроном. Кианэ сегодня уронила чашку. Она разбилась вдребезги. Я собрал осколки, а она сказала: «Выброси. Не цепляйся за хлам». Но я спрятал один осколок в карман. Гладкий, холодный. Как льдинка. Теперь он лежит под подушкой. Может, он проткнёт мне горло во сне. Или станет талисманом. Не знаю.
Теперь мы с сестрой спим на одной кровати. Она то и дело сопит, ворочается, перетягивает одеяло – видимо, мучается, как и я. Как я мучался. Но больше не...»
Чернильная нить сорвалась, не дописав слово. Всё стало затихать — даже дождь за окном притаился. Страницы впитали тепло дыхания; его голова легла на разворот, а рука безвольно упала вдоль стола. Впервые за долгое время он действительно спал. Действительно не мучался...