Нужен ли вообще дирижёр?
С самого детства меня не отпускал этот вопрос.
Тогда оркестр для меня существовал только на уроках музыки да в роликах из интернета, так что ничего удивительного не было в том, что я не понимал, зачем перед музыкантами нужен какой‑то напыщенный старик, который просто стоит и молча машет в воздухе своей крошечной палочкой.
Даже теперь, уже став старшеклассником, я так и не нашёл ответа на вопрос, который мучил меня в детстве.
Да, исполнение Animal Trail Symphony Orchestra под управлением Комори‑сэнсэй было потрясающим, но всё равно — насколько в этом была именно заслуга дирижирования?
Я понимал, что кто‑то должен координировать весь коллектив целиком, но разве это не мог бы делать кто‑нибудь из самих музыкантов? Я ведь однажды видел по телевизору оркестр вообще без дирижёра — и там все прекрасно держались вместе, просто следуя за концертмейстером.
Так что же тогда делает дирижёр?
Зимой моего первого года в старшей школе этот мой прямолинейный, детски‑наивный вопрос вернулся ко мне и ударил в лоб.
Я сам должен был подняться на дирижёрский подиум и удерживать на себе внимание и оркестра, и публики, но как именно мне это делать, если у меня в руках только палочка, которая не способна издать ни единого звука?
* * *
*
* * *
— Я ведь сказала, что научу тебя дирижировать, но…
Комори‑сэнсэй, склонив голову набок, выглядела заметно озадаченной.
— Вообще, чтобы просто освоить основы и начать нарабатывать базу, на это обычно уходят три года тяжёлой подготовки.
— И, зная это, вы всё равно захотели, чтобы дирижировал я?
— Ахаха. А у нас всего две недели.
Вот уж точно не до смеха…
Мы уже сообщили и Оконоги‑сану, и ребятам из хора, что дирижировать буду я. И никто не возразил; более того, Оконоги‑сан даже сказал:
— Я думал, ты собирался сделать это с самого начала.
…Неужели моё желание было настолько очевидным?
Но ведь я правда хотел. Очень хотел. Ещё с концерта на День святого Валентина… Нет, ещё раньше. Всё началось тогда, когда Animal Trail исполнил Jupiter.
Так что, когда Комори‑сэнсэй сама это предложила, я внутри чуть не закричал: «Я так долго этого ждал!»
И всё же, когда мне вручили дирижёрскую палочку, я тут же растерялся.
Потому что совершенно не понимал, что с ней делать.
— В любом случае, если говорить о дирижировании, то само размахивание палочкой — это едва ли один процент работы дирижёра.
Комори‑сэнсэй говорила это в комнате для подготовки к музыкальным занятиям, где как раз и проводила для меня частные уроки по дирижированию.
— Ну, я и сама пока ещё совсем новичок, только в прошлом году закончила университет! Поэтому максимум, что я могу сделать, — это пересказать тебе то, что говорил мой профессор: первое, что должен уметь дирижёр, — читать!
— Читать? Вы про ноты?
— Именно. Причём читать нужно не только то, что прямо написано в партитуре, но и то, чего в ней нет. Почему ноты стоят именно там, где стоят? Почему их нужно играть именно так? Нужно продумывать и понимать такие вещи. И делать это — для каждой из десятков тысяч нот на странице.
— У меня уже голова кружится…
— Второе — слушать!
— То есть слушать, как играют другие, и учиться у них?
— Это ты и так должен делать. Но я имею в виду — слушать оркестр как единое целое. Ты должен точно знать, кто именно в данный момент создаёт какой звук. Представь, что играешь на инструменте: чтобы получить нужное звучание, ты делаешь сразу кучу вещей, правда? Здесь то же самое.
— …А, значит, всё‑таки так — сам оркестр и есть отдельный инструмент.
Мне даже стало немного легче. Значит, я не просто сам себе всё это придумал… Но уже следующая фраза Комори‑сэнсэй снова заставила меня занервничать.
— Ага. Более того, вообще не думай об участниках оркестра как о людях — это просто части инструмента!
— Ч‑ч‑что?!
— Нет, я не в том смысле, что надо игнорировать их права или плохо с ними обращаться. Просто это трудно объяснить… Ну, скажем так: если ты считаешь, что участники оркестра равны дирижёру, а потом исполнение выходит плохим, то кто тогда за это отвечает? Вот о чём речь.
— Э‑э… Ну… Наверное, отвечать должны… сами исполнители?
— Вот! Именно так думать и нельзя! — радостно воскликнула Комори‑сэнсэй, с довольным видом ткнув в меня пальцем. — Если исполнение плохое, это вина дирижёра! Потому что оркестр — это инструмент! А инструмент ведь не обвиняют в плохом исполнении, правда?
— А… Ну да…
— Третье — думать!
Пальцем Комори‑сэнсэй прочертила по партитуре ломаную линию — от флейт к контрабасу.
— Ты должен думать о том, какого исполнения хочешь добиться и какие чувства хочешь вызвать у слушателей. Сначала выстраиваешь у себя в голове образ нужного исполнения, а потом шлифуешь его, шлифуешь и ещё раз шлифуешь!
Вот это… я понимал. Я ведь постоянно занимался тем же самым, когда писал музыку для группы.
— И последнее — общаться. Кстати, мой профессор говорил, что это вообще самое важное из всего.
Комори‑сэнсэй пристально посмотрела мне в лицо.
— И это не только про общение с музыкантами оркестра. Нет, с ними, конечно, тоже надо общаться, но ещё важнее — общаться с композитором! В каком‑то смысле, конечно, потому что чаще всего композитор уже давно умер, и… В общем, я о том, что его слова, мысли, чувства — всё это уже есть в партитуре, в нотах. Твоя работа — вступить в это общение и понять, что именно говорят эти ноты. Это самое трудное, но и самое увлекательное!
— Мне кажется… для меня это уже слишком высокая планка…
Когда мы играли тот концерт, я об этом вообще не задумывался… Прокофьев, наверное, всерьёз злится на меня с того света. В таком случае я искренне прошу прощения.
Я поднял обе партитуры.
Мне предстояло вступить в общение с Бахом. А потом ещё…
— Вообще‑то, из этих четырёх вещей три ты уже и так умеешь, разве нет?
— А?
— Если не считать умения слушать и понимать звучание оркестра как целого, в остальных трёх ты уже довольно хорош. Более того, в них ты даже лучше, чем была я.
— Нет, но…
Я уже собирался возразить, но снова посмотрел на ноты.
— …Хотя, может, вы и правы.
Я читал партитуру. Я думал над тем, какой образ должна создавать музыка. И… да, с композитором я тоже, несомненно, общался.
Я смогу. Я точно смогу.
— Тогда тебе остаётся только одно: уверенно взмахнуть палочкой.
— Вы так уверенно это говорите, а мне ведь придётся работать с людьми, которые прожили в четыре, а то и в пять раз дольше меня…
— Возьми в руку палочку! Поверь в себя!
— Это тоже ваш профессор сказал?
— Нет. Я только что придумала.
Уверенности у меня почему‑то стало меньше…
* * *
Перед Ринко мне было ужасно неловко — я ведь позвонил её отцу, попросил с ним поговорить, а потом, едва договорив, фактически бросил трубку. Разбираться с последствиями пришлось уже ей.
— После звонка? Нет, ничего не случилось.
Когда Ринко пришла в комнату для подготовки к музыкальным занятиям, я робко спросил её об этом, и она, как обычно, ответила коротко.
— Ты же ничего у него не просил. К тому же он просто делает вид. Хоть к лучшему, хоть к худшему, мой отец — прагматик, так что его на самом деле это не задело.
— Мне почему‑то не легче, даже если ты так это подаёшь…
— В любом случае я слышала, что дирижировать будешь ты, Мурасе‑кун.
Ринко перевела взгляд с меня на Комори‑сэнсэй.
— Д‑да, буду. Так… как‑то само вышло.
За последние несколько дней столько всего навалилось сразу, что я просто не успел толком ничего никому объяснить. Ни о том, что Animal Trail будет играть сопровождение к кантате, ни о том, что дирижировать буду я. Видимо, девочкам рассказала сама Комори‑сэнсэй.
— И… с пяти у меня репетиция с оркестром, так что помогать дальше с репетициями хора я уже не смогу.
— Видимо, другого выхода и правда нет. Я как‑нибудь справлюсь.
— Спасибо. И прости.
— Не надо меня благодарить. К тому же я делаю это ради того, чтобы отец нас одобрил.
— Не так быстро!
Шизуки с громким возгласом ворвалась в комнату.
— Что именно должен одобрить твой отец?! И даже если он это одобрит, я — нет!
И что именно ты «не одобришь»…
Но, учитывая всё, что в последнее время навалилось мне на голову, я был даже благодарен за то, что девочки и здесь не изменили своему обычному ритму.
Словно по сигналу, вслед за ней тут же влетела и Аканэ, сразу вклинившись в разговор:
— Слушай, а если подумать, получается, ты уже познакомился с родителями всех нас, да? И с родителями Каи тоже обедал, разве нет?
— …Откуда ты вообще об этом знаешь?
— Мы уже сказали Кае ничего от нас не скрывать и докладывать обо всём, что хоть как‑то связано с тобой.
Что за жуткие старшие товарищи?! Даже если она всё‑таки поступит, в следующем году с такими людьми рядом с ней точно всё будет в порядке?
— Мои родители слишком уж спокойные, даже обидно немного. Макото‑тян с ними встретился всего один раз, и они только о какой‑то ерунде болтали — ничего интересного даже не вышло.
— Разве это плохо?
— Мне мама тоже в итоге слишком легко разрешила играть в группе, так что не вышло ничего такого, от чего у Макото‑сана бы прямо вскипела кровь…
— Да это тоже не плохо!
— Все вопросы с Каей ты уже уладил, значит, остаюсь только я. Получается, в итоге именно моя семейная ситуация самая проблемная.
— И почему ты говоришь это с такой гордостью?! Мы вообще не соревнование устраиваем!
— Эм, если это важно, мой отец со мной по‑прежнему довольно строг. У меня даже комендантский час есть.
— Комори‑сэнсэй, пожалуйста, не подключайтесь!
Не успел я оглянуться, как уже пора было выходить, и я начал натягивать дафлкот.
— Ты уверен, что в этот раз наша помощь тебе не нужна? — спросила Шизуки.
— Да. В аранжировке, которую мы играем, литавр нет, а бассо континуо перекрывают деревянные духовые. К тому же вы всё это время репетировали именно хор; если пойдёте помогать оркестру, значит, не будете петь в самом хоре.
— Я… понимаю, но…
— Ты точно справишься один? Может, мне всё‑таки пойти с тобой…
Я покачал головой в ответ на слова Комори‑сэнсэй.
— Всё будет нормально. И вообще, что это за дирижёр, которому ещё и сопровождающий нужен? Меня же просто засмеют.
Я сказал это в шутку, но на самом деле наполовину всерьёз. И всё же Комори‑сэнсэй проводила меня большим пальцем вверх.
А пока я шёл по промёрзшей улице к станции, в голове у меня крутились её слова.
Возьми палочку. Поверь в себя.
* * *
Репетировали мы там же, где я встретил их впервые: в конференц‑зале районного культурного центра.
Там собрались всё те же знакомые лица. Благодаря тому, что Оконоги‑сан обзвонил всех лично, пришла почти вся оркестровая группа.
И в воздухе не было вообще никакого напряжения. Все о чём‑то спокойно болтали — о сыновьях, дочерях, супругах, планах на поездки, даже об ортопедических клиниках. Если бы не инструменты, можно было бы принять всё это за холл дома престарелых.
Но стоило Оконоги‑сану нарочито кашлянуть — и начать вытаскивать из огромного футляра свой контрабас, возвышавшийся, как косатка, — как остальные тут же разошлись по местам и принялись готовить инструменты.
И вскоре зал наполнился камертонным «ля» гобоя.
А я всё это время сидел, свернувшись на стуле в углу, и в который уже раз бегал глазами по партитуре, дожидаясь, когда настройка закончится.
— Можем начинать, как только будешь готов.
Оконоги‑сан окликнул меня из глубины зала.
Я поднялся и несколько раз сжал и разжал кулак. Поднял взгляд — и увидел, что на меня смотрят двадцать пар глаз. Ноги мгновенно одеревенели. Бежать уже было некуда. До самого конца репетиции мне предстояло стоять на том подиуме под этими взглядами.
Это ты всё начал. Так что подними голову. Не дай им смотреть на тебя сверху вниз.
Пока я шёл к дирижёрскому подиуму, ещё раз обвёл взглядом весь оркестр.
— Эм…
Губы у меня пересохли так сильно, что сперва даже не слушались. Мне казалось, будто все сейчас смеются.
— Спасибо вам всем большое, что снова собрались. Как вы знаете, до выступления осталось всего две недели, так что времени у нас немного. Баху, думаю, мы посвятим только несколько прогонов — я вам в этой части доверяю. Сегодня большую часть репетиции мы будем заниматься именно «Вариациями».
— Вы уверены? Главным номером ведь должен быть хор, разве нет?
Это спросил один из флейтистов, мужчина средних лет.
— Всё в порядке. Что касается Баха… Ну, я вас в этой пьесе ещё не слышал, но почти уверен, что там у вас по крайней мере ничего не разваливается.
— …То есть вы хотите сказать, что «Вариации» мы играем неправильно?
Я сглотнул и встретил его взгляд.
— Да. Именно это я и хочу сказать. Думаю, у вас здесь изначально неверное понимание самой пьесы.
По оркестру прокатились приглушённые вздохи и короткие ахи. От этого сердце у меня забилось ещё быстрее.
Сегодня я пришёл сюда сражаться.
И бой вот‑вот должен был начаться. Я разложил перед собой листы партитуры и, освободив место, взял палочку.
— Начнём с мотивов. Здесь нужен образ похоронного марша, и…
* * *
*
* * *
В последнюю неделю февраля обычным ученикам на два дня запретили приходить в школу.
Почему? Потому что в эти дни там сначала готовили помещения, а потом проводили вступительный экзамен.
В ночь перед днём подготовки Кая написала в общий LINE группы:
— Я так нервничаю, что не могу уснуть!
Аканэ ответила мгновенно:
— Я составила плейлист, под который точно заснёшь!
В том плейлисте были одни хард‑роковые и хэви‑металлические песни, в названиях которых встречалось слово «sleep». Она что, правда думала, что под Bon Jovi, Metallica или Iron Maiden можно уснуть?
— Я заварила ромашковый чай. Если представишь, как я его пью, тебе тоже должно захотеться спать.
Разве не Кая сама должна была пить этот чай?
— Попробуй бренди с горячим молоком.
Она несовершеннолетняя! Да ещё и ученица средней школы!
Вскоре девочки вообще запустили групповой звонок, и только когда Аканэ несколько раз возмущённо спросила, почему меня там нет, я сдался и тоже подключился. Экран телефона сразу разделился на четыре окошка — по одной девочке в каждом.
…А мне вообще нормально видеть их в пижамах вот так? У Аканэ на голове было полотенце — она что, только что из ванной? На Шизуки была тонкая ночная сорочка, казавшаяся почти прозрачной — она правда спит в таком? А Ринко сидела в худи с кошачьими ушами — она что, ждала, что кто‑нибудь это прокомментирует?
— А что, если нам прямо по видеозвонку устроить сессию? — предложила Аканэ, обнимая гитару.
— С барабанами это будет… Хотя у меня есть любимая игрушка — морской слон Ричард‑кун, он уже привык к бум‑буму!
В углу экрана Шизуки действительно показался бедный Ричард‑кун, у которого был вид существа, готового вот‑вот расплакаться.
— У меня здесь только синтезатор, — сказала Ринко, опустив взгляд на руки; где‑то очень тихо позвякивали клавиши, — и из‑за задержки всё равно в ансамбль мы нормально не попадём.
— Хм, а давайте всё равно чуть‑чуть попробуем. Так, раз, два…
Аканэ заиграла трезвучия, Шизуки начала отбивать ритм по коленям, а Ринко на ходу подхватила мелодию на клавишах. Но из‑за задержки связи всё это, конечно, слилось в сплошную какофонию.
— Ух ты, какая жесть получилась! — рассмеялась Аканэ.
— Кажется, я поняла, как подстроиться под эту задержку…
— Да неважно, насколько ужасно это звучит для нас, главное — чтобы Кае стало хорошо.
Во второй раз они втроём сыграли Mary Had a Little Lamb идеально. Просто невозможно было поверить, но у них реально получилось. Наверное, они начали ещё до конца отсчёта, чтобы учесть задержку, но всё равно — слышать неправильные ноты не в тот момент и при этом не сбиться, не потерять концентрацию… Это было невероятно.
— Ну как? Сработало?
Закончив, Аканэ приблизилась к экрану.
— С‑спасибо вам огромное…
Кая зажала рот руками и выглядела так, словно вот‑вот расплачется.
— По‑моему, теперь я готова всё забыть и просто уснуть.
— Ты уж там, пожалуйста, не забудь английский и формулы, которые зубрила…
— Макото‑тян, твои колкости, как я погляжу, никогда никуда не деваются, да?
В этот момент лицо Каи исчезло с экрана, а через секунду появилось снова. Видимо, она уже легла в кровать: глаза у неё были сонные.
— А как вы сами чувствовали себя в прошлом году, в ночь перед вступительным?
Сонное бормотание Каи заставило нас всех мысленно вернуться к тому времени.
Один год — уже целый год — успел пройти. И вместе с тем это был всего лишь один год.
Эти два противоположных ощущения идеально уравновешивали друг друга. А в их середине — вступительный, да… Я, если честно, не помнил, чтобы тогда нервничал: я ведь специально выбрал школу, экзамен в которую точно мог сдать, не надрываясь. К тому же в последнее время мне и без того всегда хватало поводов для волнения — взять хотя бы завтрашний день, когда мне предстояла целая репетиция с оркестром.
— Я очень нервничала, потому что именно Мисао‑сан подтолкнула меня к этому, а я так давно не ходила в школу. И если бы я не сдала, я даже не знала бы, как потом смотреть в глаза ни Мисао‑сан, ни родителям. Ну и потом… за столько времени я уже отвыкла и от формы, и от того, что вокруг так много ребят моего возраста.
— Я тоже очень нервничала. Я ведь сама настояла, что пойду не в музыкальную школу, а в обычную старшую, так что если бы провалилась, это было бы ужасно стыдно.
— А я больше всего переживала из‑за математики…
Подождите, что? Они все нервничали? И как мне теперь отвечать? Если я скажу правду, буду выглядеть полным идиотом.
— Э‑э… У меня… ну, примерно так же и было…
— Да ладно, Макото‑тян, ты наверняка был совершенно спокоен. Вот прям стопроцентно.
— А? С чего ты это взяла?
— У тебя же имя наверняка настолько милое и прекрасное, что тебе хватило бы просто написать его в бланке — и тебя бы сразу зачислили, Макото‑сан.
— Можно не подавать это так, будто я поступал по блату?..
— А я, кстати, помню, как видела Мурасе‑куна на вступительном. Он с таким беспечным видом напевал себе под нос, пока писал ответы.
— Не выдумывай! За такое меня бы просто выгнали с экзамена!
Кая тихонько хихикнула, глядя на нашу привычную возню, а потом её экран погас — похоже, она выключила свет, и теперь виднелось только одеяло, натянутое ей до плеч.
— Ещё раз спасибо всем. Я постараюсь как следует выспаться, чтобы завтра сделать всё, что могу.
Голос у неё всё ещё подрагивал. И именно тогда Ринко заговорила:
— Кая, я хочу сказать тебе вот что. Я выиграла не один десяток фортепианных конкурсов, так что, думаю, среди всех нас именно у меня больше всего опыта в том, что значит выходить на сцену, где не позволено проиграть.
Я тут же напрягся, гадая, что она собирается сказать дальше. Только бы она не начала давить на Каю ещё сильнее, когда та и так на пределе перед завтрашним экзаменом…
— И за всё это время и родители, и учителя всегда твердили мне что‑нибудь вроде «Будь уверена в себе» или «Успокойся, и всё получится». Они повторяли эти затёртые фразы столько раз, что я уже прекрасно знаю, насколько они бесполезнее даже зубочистки. Поэтому я не стану говорить тебе ничего подобного. Вместо этого…
В своём маленьком квадратике экрана Ринко улыбнулась бесстрашно.
— Я хочу, чтобы ты знала: после всех наших занятий за эти два месяца я в тебя верю. И в этом своём доверии я абсолютно уверена. Просто запомни это.
Из темноты было видно, что Кая сейчас и правда расплачется.
— …Спасибо. Спасибо вам огромное.
— А завтра, когда всё закончится, отметим это тортом!
— Мы будем ждать тебя у школьных ворот!
— Вы… правда… спасибо вам всем…
— Спокойной ночи!
— Сладких снов.
— Спокойной…
Одна за другой девочки отключились, и в итоге я остался последним — один в зеленоватом полумраке экрана.
Торт после вступительного, да? Звучало хорошо. Но, хотя вслух никто этого не сказал, я не смог бы пойти с ними — весь завтрашний день у меня был занят оркестровой репетицией.
До выступления оставалась всего неделя, а мы были совершенно не готовы.
Я засунул телефон под подушку и юркнул под одеяло.
* * *
*
* * *
— …Я всё никак не могу понять, куда именно вы хотите нас привести, маэстро.
Во время перерыва заговорил тот самый флейтист средних лет. Из всех в Animal Trail он был самым разговорчивым. С одной стороны, я был ему за это благодарен, а с другой — рядом с ним мне было немного не по себе. К тому же теперь он называл меня «маэстро», и, по‑моему, делал это не без поддёвки.
— Это… ну… как будто сел в поезд, заснул по дороге, а потом проснулся на совершенно незнакомой станции.
— М‑м, понятно…
Я оглядел комнату. Мы, как обычно, находились в конференц‑зале районного культурного центра, но оставалось провести здесь всего две последние репетиции. После них — сводная с хором и сразу затем само выступление.
Другими словами, уже наступил март… а прогресса у нас по‑прежнему не было.
— Давайте ещё раз, с самого начала. Не забывайте: ноты до шестой вариации нужно тянуть дольше, чтобы звучание было тяжелее. А с седьмой фагот и гобой должны держать пустую квинту, чтобы было неясно, мажор это или минор.
Раздав точные указания, я взял палочку с пюпитра.
Теперь, когда я уже сам дирижировал ими, я в очередной раз понял, насколько Animal Trail — потрясающий оркестр: ритм у них не ломался, реакции были безупречными, и никто ни на секунду не терял самообладания.
Но я ими не владел.
Человеку со стороны могло бы показаться, будто моё дирижирование и оркестр идеально слились воедино, но на самом деле концертмейстер Табата‑сан незаметно вела меня за собой; весь оркестр следил за её смычком и подстраивался именно под него.
Я был просто вывеской. Причём такой, что не годилась даже на роль метронома.
В этом большом зале было холодно так, будто отопление не работало вообще, и всё же по коже у меня липко стекал тяжёлый пот.
Комори‑сэнсэй, вы и правда были потрясающей — идеально держать в руках двадцать опытных музыкантов, вести их без единого слова и на полной скорости нести к цели. Я не мог даже представить, как вы это делали; вы говорили считать их не людьми, а частями единого инструмента, но для меня это было невозможно. Как я мог так думать, когда каждый из них был отдельным человеком, отдельным пульсом, и лишь благодаря бесконечной репетиции они вообще умели совпадать друг с другом? Это само по себе уже было поразительно. А я что? Всего лишь человек, который вбивает ноты в секвенсор и заставляет их проигрываться обратно.
По сути, единственное, что я как дирижёр действительно умел, — это подать знак на снятие последнего аккорда.
Давление их молчаливых, сосредоточенных взглядов едва не раздавливало меня.
Но, как сказала Комори‑сэнсэй, дирижёр не должен молчать. Я не должен был сидеть и мучительно подбирать слова уже после окончания исполнения — нужно было сначала зафиксировать впечатление, а затем сразу давать новые указания; я должен был думать, что сказать, пока они ещё играют. Если я буду так колебаться, все только начнут нервничать.
И всё же слова не приходили.
Что я вообще должен сказать? Что они хорошо сыграли? Что ансамбль получился отличным? Я хотел сказать: в этом нет огня. Но как это вообще сказать? Слишком расплывчато. Они только растеряются. И всё же я обязан был сказать хоть что‑то. Это ведь из‑за моего упрямства они тратили здесь своё драгоценное время, собираясь на репетиции уже после того, как мирно завершили свою историю концертом на День святого Валентина. Я не имел права тратить его впустую. Эта репетиция обязана была стать полезной.
Словно больше не в силах смотреть на меня в таком виде, с заднего ряда бодрым голосом окликнул Оконоги‑сан:
— А мне кажется, мы уже заметно продвинулись. У нас ведь и крещендо, и диминуэндо теперь прямо целыми горами выходят.
— Да, звучит уже совсем неплохо.
— И вообще, по‑моему, мы сейчас примерно на том же уровне, как в те времена, когда с нами ещё была Хана‑тян‑сэнсэй, разве нет?
— И подумать только, что в память о завершении всего этого мы играем такую особенную пьесу.
Вялые реплики посыпались одна за другой.
Но этого было мало. Недостаточно было играть это просто как памятный номер. Недостаточно было добраться лишь до того уровня, которого они уже когда‑то достигали. Но что я должен был здесь сказать, если сам вообще ничего не сделал? Я лишь всё взбаламутил. А Аканэ, Шизуки и Ринко всё это время так старались. Участники Animal Trail так старались. И Кая даже сейчас продолжала стараться ради экзаменов. Хотя, может, к этому времени она уже закончила все предметы? Сколько вообще длился экзамен? Нет, не время сейчас думать о Кае; мне нужно было держать в голове оркестр.
Я нервно поднял глаза, только сейчас заметив, что всё это время смотрел в пол, — и увидел, что весь оркестр глядит на меня с жалостью и сочувствием.
Ничего тут не поделаешь.
Он всего лишь старшеклассник — и ничего тут не поделаешь.
Он только‑только начал учиться дирижированию — и ничего тут не поделаешь.
Их взгляды говорили именно это.
Всё было не так. Я пришёл сюда не за тем, чтобы со мной нянчились. Эта пьеса была по‑настоящему важна для меня, и я должен был довести её до завершения — здесь и сейчас. Только я мог это сделать, больше никто. Внутри себя я совершенно отчётливо видел, во что она должна сложиться. Но как мне связаться с оркестром? Как донести до них этот образ, который должен был стать реальностью?..
…Одними словами?
Я обеими руками вцепился в пюпитр и придвинул его ближе, уставившись в партитуру.
Всё, что было здесь написано, было выражено словами: буквами, иероглифами, обозначениями динамики, чёрно‑белыми нотами, цифрами, точками, линиями. Всё это были лишь слова, предназначенные передать музыку — но не сама музыка. Сама музыка лежала глубже. Намного глубже, под всем этим слоем слов.
Комори‑сэнсэй говорила об этом.
Общаться… — это и есть самое главное.
Курокава‑сан тоже говорила.
Ты из тех самых людей.
И Ханадзоно‑сэнсэй тоже сказала бы:
Вот видишь. Я же знала, что ты сможешь.
Я должен был донести это. А если слов недостаточно, тогда мне придётся использовать всё остальное, что во мне есть, — лишь бы меня поняли.
Я снова собрал партитуру, положил палочку на пюпитр и сошёл с подиума. Половина оркестра смотрела на меня в немом изумлении, вторая — с выражением вроде «ну вот, началось…».
Оглядев всех, я объявил:
— Итак… пожалуйста, забудьте всё, что мы до этого делали с «Вариациями».
На моих словах на лицах у всех проступило недоумение.
— Есть одна песня, которую я хочу, чтобы вы услышали. Вообще‑то она не имеет к «Вариациям» прямого отношения, — сказал я, поворачиваясь к стоявшему в углу комнаты пианино. — Я не хвастаюсь, но… то есть нет, сейчас объясню: это была вторая песня, которую мы собрали с моей группой, только написал я её вообще ещё в средней школе, и… А, ой, простите, это ведь и есть чистое хвастовство, да?..
Я направился к пианино, чувствуя, как взгляды буквально впиваются мне в спину.
Выдвинув банкетку, я сел. Поднял крышку и кончиком пальца коснулся клавиш. Микрофона тут не было, к тому же я собирался играть к ним спиной — пожалуй, трудно было придумать более неудачный способ представить новую вещь и без того сбитой с толку аудитории.
Ну и ладно. Поехали.
Я глубоко вдохнул — и тихо нажал первые клавиши.
* * *
*
* * *
Музыкальный фестиваль проходил в районном многофункциональном зале — в одной остановке от школы.
Даже с учётом того, что третьекурсники из‑за времени года участия не принимали, мероприятие всё равно должно было вместить две трети школы, так что в итоге нас привезли сюда — в зал даже больше того, где проходил концерт Animal Trail на День святого Валентина. На первом этаже сидели ученики, на втором — родители, гости и прочие посетители. Оказывается, раньше школьный музыкальный фестиваль проводили в спортзале, но потом желающих прийти и остаться на выступления родителей стало так много, что школе пришлось арендовать внешнюю площадку.
Всего выступало шестнадцать классов: сначала обязательная песня, потом выбранная самими учениками, на всё выступление — десять минут. В сумме программа растянулась почти на три часа, и к её концу Комори‑сэнсэй выглядела так, словно от усталости у неё уже кружилась голова.
— Фух, я так устала… Но я всё равно старалась слушать каждого как можно внимательнее…
После церемонии награждения Комори‑сэнсэй сбежала сюда, в гримёрку, чтобы, тяжело дыша, пожаловаться хоть кому‑нибудь.
— Как учительнице мне, конечно, очень приятно видеть, как хорошо они все поют… но выбрать победителя было просто невозможно! Директор с завучем ни в какую не могли сойтись во мнении, вот обсуждение и затянулось…
— Д‑да… вы отлично поработали…
У меня всё настоящее только начиналось, так что то, что Комори‑сэнсэй пришла именно сейчас жаловаться, было, если честно, немного некстати…
— И знаешь, что самое ужасное?! Я ведь рассчитывала, что ваш класс будет одним из главных претендентов на победу! А вы так подвели! Неужели нельзя было спеть лучше?!
— Ч‑что?.. Но вы же знаете, насколько я был занят кантатой и «Вариациями», да? У меня просто вообще не было свободного времени! К тому же я и сам удивился, как хорошо выступили остальные классы.
Я не знал полной итоговой таблицы, но наш класс 1‑7 даже не попал в пятёрку. Зато класс Шизуки, 1‑3, взял третье место, а 1‑4, где были Ринко и Аканэ, — второе… Хотя нет, ссылаться на репетиции кантаты как на оправдание всё‑таки было слишком жалко.
— Но, по‑моему, и это не лесть, ваши школьники вообще очень хорошо поют.
До этого Оконоги‑сан молча слушал наш разговор из глубины комнаты, а теперь лениво вмешался. К слову, мы сидели в мужской гримёрке Animal Trail Symphony Orchestra, но поскольку многие из музыкантов курили, примерно половина ушла в курилку, и в помещении стало заметно свободнее.
— Похоже, Комори‑сэнсэй у вас замечательная учительница, верно?
— О нет, тут скорее… это всё благодаря Ханадзоно‑сэмпай.
Ничего себе «благодаря», когда всё преподавание в итоге тащили на себе мы с Ринко, — подумал я, но вслух ничего не сказал.
— И генеральная репетиция ведь на удивление гладко прошла, не правда ли?
— Непросто, наверное, было хору, привыкшему к фортепианному сопровождению, перестроиться на оркестр.
— Совершенно верно. Но я слышал, наш маэстро сам сделал им оркестровое сопровождение для репетиций.
— Чего и ждать от нашего маэстро.
Я лишь ниже опустил голову, слыша разговор оркестрантов. «Наш маэстро»… — и это они про меня. В итоге это прозвище, со всеми его оттенками, окончательно прилипло ко мне. Хотелось бы, чтобы они были хоть чуточку помягче…
В дверь постучали.
— Всем приготовиться, уже почти пора!
Дверь открылась, и внутрь заглянула Шизуки. Поскольку это всё‑таки школьное мероприятие, на ней была форма, и из‑за этого она особенно выделялась в комнате, полной стариков в смокингах.
Едва её взгляд нашёл меня, глаза у неё тут же засияли.
— Ах, Макото‑сан! В смокинге! Вам невероятно идёт! Я думала, вы останетесь в школьной форме.
— Э‑э… Ну, я подумал, что должен хотя бы выглядеть как положено…
Я опустил взгляд на себя. Белоснежная бабочка, рубашка с жабо, блестящие лацканы пиджака. Не слишком ли я во всём этом выгляжу вычурно?
— Ещё бы. На сцене внешний вид тоже важен.
— Между прочим, часть работы дирижёра — просто стоять красиво и внушительно.
Старики загоготали. Они вроде бы шутили, но я был почти уверен, что процентов на восемьдесят говорили серьёзно.
— Ладно, пойдёмте уже?
— А ты не спеши, маэстро.
— Да‑да, если заставишь публику чуть подождать и выйдешь в самый последний момент, будешь смотреться ещё солиднее.
Через пару минут все ушли, и я остался в гримёрке один. Кто‑то забыл программку, и я ещё раз пробежался по ней глазами, проводя пальцем по плотной бумаге.
Под списком песен, выбранных шестнадцатью классами, стояли две вещи, которые должен был исполнять оркестр.
* * *
Композитор: Иоганн Себастьян Бах.
Церковная кантата Herz und Mund und Tat und Leben, BWV 147.
Первая часть: «Сердце, уста, деяние и жизнь».
Десятая часть: «Иисус остаётся моей радостью».
* * *
Композитор: Игорь Медведев.
Двадцать шесть вариаций на тему зрелого Возрождения, op. 6.
* * *
Мы наконец‑то добрались сюда.
Оставалось только разжечь огонь.
* * *
Когда я вышел к боковой кулисе, участники оркестра уже не только расселись по местам, но и успели настроиться. Ученики хора тоже ждали здесь своего выхода — все в школьной форме.
— Ого, неплохо выглядишь, Мурасе.
— Слушай, можно тебя сфотографировать?
— Было бы здорово, если бы и мы все могли переодеться во что‑нибудь единое.
Как и следовало ожидать, мой смокинг сразу же привлёк внимание. Ну, сейчас я просто выделялся потому, что на них была школьная форма, а вот на сцене рядом с оркестром, где все одеты так же, как я, наверное, это не будет бросаться в глаза… наверное.
— Знаешь, Макото‑тян, у тебя с каждым новым лайвом только прибавляется количество костюмов, которые ты обязан надевать.
Аканэ обошла меня кругом несколько раз, осматривая с головы до ног. Было слегка неловко.
— Кая, если бы увидела тебя в таком виде, была бы в полном восторге, — добавила Ринко.
— Она что, сегодня не пришла?
— Ты мог бы и сам проверить LINE, — сказала Ринко, показывая мне экран телефона. И правда, я сегодня весь день был настолько занят дирижированием, что ещё ни разу не заглядывал в телефон.
«Прости, пожалуйста, что не пришла. Я правда‑правда очень хотела, но из‑за ожидания результатов так нервничаю, что не смогу сосредоточиться ни на чём, а значит, и концерт толком не смогу прочувствовать.»
Даже в тексте ощущалось, что Кая как будто сейчас не совсем здесь. Впрочем, неудивительно: вступительный был всего неделю назад, а результаты должны были объявить уже послезавтра. В таком состоянии трудно было бы спокойно наслаждаться музыкой.
— Зато… пусть это и не совсем равноценно…
Ринко указала куда‑то на места второго этажа.
— …Здесь оба моих родителя.
Мне казалось, что с боковой кулисы разглядеть их будет сложно, но я сразу заметил Саэдзиму Тосиоми‑си. Он сидел в четвёртом ряду от конца, чуть левее центра. Рядом была мать Ринко, с которой я уже однажды встречался. И без того приметные лица выделялись даже отсюда — от них прямо исходило какое‑то пугающее давление. Только представив, каково это — прожить всю жизнь с такими родителями, я почувствовал усталость… Нет, нельзя так думать. Скорее уж стоило быть благодарным, что они вообще пришли, особенно учитывая, что вызов им, по сути, бросил именно я.
И тут одна из учениц с повязкой члена оргкомитета музыкального фестиваля шёпотом сказала:
— Хор, пожалуйста, выходите на сцену!
И в темноте закулисья я снова остался один.
Похоже, дирижёру и правда суждено быть одному. В момент, когда он поднимается на подиум и когда сходит с него. Когда поворачивается к публике под шквалом оваций — и когда уходит со сцены под освистывание. Всё это дирижёр проходит один.
И вообще, большую часть времени он проводит именно так — в одиночестве, лицом к лицу с молчаливыми мертвецами по ту сторону музыки.
И, подумав об этом, я понял, что сам уже очень давно жил так же: запирался у себя в комнате, надевал наушники и молча расставлял квадратные ноты по пиано‑роллу на экране компьютера. Может, я и правда в каком‑то смысле подхожу на роль дирижёра?
Я коротко усмехнулся собственной мысли и покачал головой.
После одной‑единственной законченной песни я уже валился без сил. Нет, дирижёром я точно был не создан.
Но если говорить о том, хотелось ли мне сделать это ещё раз…
— …Их дирижёр — Мурасе Макото из класса 1‑7.
Диктор назвал моё имя.
Я в последний раз поправил бабочку — и шагнул из темноты кулисы в свет.
Сбоку на меня обрушились аплодисменты, как вечерний дождь.
— Мурасе‑куун! — Мако‑тян! — Мусаооооо!
На третьем шаге я невольно замер. Эй… ученики в зале, не могли бы вы, пожалуйста, не выкрикивать такое?.. Вы вообще видите, какими озадаченными становятся лица родителей и гостей?
Я заметил ухмылки на лицах и оркестра, и хора, так что поспешил к подиуму. Поклонился публике деревянно, но почему‑то после этого аплодисменты стали ещё процентов на двадцать громче. К ним примешались и какие‑то совершенно звериные выкрики вроде «Кьяяя!» и «Уоооо!»… непонятно, с чего вдруг.
Я пожал руку Табата‑сан, нашему концертмейстеру, которая явно с трудом сдерживала смех, после чего поднялся на подиум.
Повернувшись к залу спиной, я уставился на пюпитр и ждал, пока всё наконец утихнет. Я пытался убедить себя, что даже это — к лучшему, ведь благодаря шуму напряжение во мне чуть‑чуть спало…
И вскоре аплодисменты и гул действительно полностью стихли.
На мгновение мне даже захотелось повернуться к залу и сказать: «Между прочим, чтобы вы все затихли, мне пришлось ждать две минуты восемнадцать секунд», — но в итоге я просто взял дирижёрскую палочку с пюпитра.
Сначала будет Бах.
Я быстро обвёл взглядом и оркестр, и стоявший передо мной хор, по очереди встречаясь глазами с каждым, чтобы убедиться, что все готовы. В первом ряду сопрано Аканэ улыбнулась и даже помахала мне — эй, прекрати — а рядом с ней Шизуки тут же замахала уже обеими руками, явно решив не отставать. А единственная, кто должна была их остановить, Ринко, к несчастью, стояла далеко, среди альтов.
Резким движением я поднял палочку, направив её кончик вверх.
Смычки у скрипок и альтов разом взмыли к потолку, а медная группа направила раструбы труб прямо в зал.
Вход получился идеальным: праздничные трубы подхватили струны и гобои, протягивая их сквозь раскрывающееся небо. Восторженные звуки передались женскому хору, и тот вернул их эхом — отклик, ответ, снова отклик, — выписывая яркую, насыщенную фугу.
Это переплетение мелодий было до странного приятно. Оно светилось и в блестящих глазах хористок, и от этого становилось почти невыносимо хорошо. Да иначе и быть не могло. Здесь были строгий немецкий текст, жёсткое сцепление восьмых и шестнадцатых, цепляющее ухо и остающееся на губах, — и всё это сливалось в мягкий резонанс, исходящий из тёплой основы самой жизни, как если бы ты разламывал вилкой только что испечённый пирог.
Каждый раз, сталкиваясь с барочной музыкой, я вспоминал одно и то же: зачем вообще была создана музыка.
Чтобы выражать ритм радости жизни.
Даже когда людям ещё приходилось охотиться, чтобы выжить, они всё равно пели, всё равно танцевали, всё равно делали музыкальные инструменты из черепов своей добычи. Потом появились звукоряды, потом были найдены и развиты гармония, затем контрапункт, оркестровка, электричество, усилители, запись, наркотики, религия… К музыке добавлялось одно за другим, и она всё росла и росла, становясь всё больше.
Но то, что лежало в самом её основании, не изменилось ни разу — даже за десятки тысяч лет.
Праздничная мелодия вернулась, ловко обвила хор и разрослась в единое тело, наполняя собой пространство. Постепенно музыка начинала проясняться; трубы звенели громко, разрезая воздух и ложась кончиками мне на пальцы.
А затем тот аккорд, который тянулся через всю пьесу с самого начала, был с сожалением отсечён.
Выдержав паузу длиной в один вдох, я снова поднял палочку. Из струнных потекла ясная мелодия — хорал финальной части. Первая скрипка и первый гобой вели бесконечную, чёткую россыпь триолей, пересекая ленивый журчащий ручей второй скрипки. И ручей становился потоком, поток — рекой, река текла через долину и соединялась дальше с чистым, мощным четырёхголосием хора, ожидавшим её впереди.
Говорили, что Иоганн Себастьян Бах сочинял музыку как часть повседневного распорядка.
Одних только надёжно зафиксированных его произведений насчитываются тысячи. А если прибавить незаконченные вещи, импровизации и до сих пор не найденные сочинения, число возрастало бы ещё в несколько раз. Для Иоганна Себастьяна Баха жить, молиться и сочинять было одинаково важно; его дыхание становилось ветром в мехах органа, а слова — строфами хорала.
Проснуться, помолиться, поесть, сочинять, поесть, помолиться, сочинять, петь, молиться, спать.
И даже с возрастом он продолжал жить так же.
Какая, должно быть, это была прекрасная жизнь, подумал я. Но такая жизнь уже невозможна; сложные обстоятельства, дешёвые оправдания, соблазнительные желания — всё это тугими цепями сковало современную музыку.
И именно поэтому этот хорал, поющий о неизменной радости, живущей в человеке, так ослепительно сиял для меня.
Когда хор закончился, я ещё какое‑то время просто впитывал в себя остаточное дрожание струн коды — так сильно, что чуть не расплакался. Меня настолько переполнило, что я даже не смог сразу повернуться к публике под аплодисменты; мне было тяжело даже опустить палочку, и я просто стоял на месте, полностью оцепенев.
По лицам музыкантов поползла тревога, потом она перекинулась и на хор, и только когда стало казаться, что Шизуки вот‑вот сорвётся ко мне, я наконец пришёл в себя.
Я сделал им жест рукой — мол, всё хорошо, не подходите, — чтобы успокоить и показать, что со мной всё в порядке, затем повернулся к залу, сошёл с подиума и поклонился.
После этого я жестом представил хористов, и аплодисменты, казалось, стали вдвое сильнее. По всему телу стекал приятный, усталый пот — как доказательство самой радости жить.
Оно того стоило — больше полугода репетиций. И пусть в этом было и моё собственное упрямство, но я всё равно был счастлив, что им довелось спеть с настоящим оркестром. Это и правда был лучший хор, на который я только мог надеяться; именно это я и чувствовал, провожая взглядом, как они уходят в левую кулису.
Как хорошо было бы, если бы концерт закончился прямо здесь.
И, наверное, примерно то же самое сейчас думала и публика. На такой высокой ноте ведь и надо заканчивать, верно? — вот что они, наверное, чувствовали. Тогда что это за странная вещь с длиннющим названием в самом низу программки?
Это было моё эго.
И хорошо, что мы начали именно с Баха: его чистота и красота только усиливали грех, который мы собирались сейчас совершить.
По телу пробежал ледяной озноб, но я всё равно снова поднялся на подиум.
И аплодисменты тут же оборвались — резко и с недоумением.
Что сейчас начнётся? — должно быть, гадали все.
Похороны.
Я медленно поднял палочку до уровня глаз.
И одним движением руки, словно провёл ею по поверхности воды, не оставив ни единой ряби, вырезал в воздухе вступительные ноты.
Экспозиция была борьбой во тьме и звучала в allegro lamentoso — со скоростью похоронной процессии. Альт, виолончель и контрабас вели простую, тянущуюся мелодию, задавая мрак, а сверху сперва два, затем три, затем четыре верхних голоса наслаивали на неё всё новые слои. Затем фагот и гобой сами вплелись в эту скорбную мелодию, а деревянные духовые эхом уходили куда‑то вдаль и там задерживались.
Я затаил дыхание, терпеливо сдерживая всё внутри, дожидаясь шестой вариации.
И в тот миг, когда краем глаза увидел отблеск света на меди, я высоко поднял палочку.
Трубы грянули, пустыми, чистыми раскатами разнося звон по тишине.
Мороз сдавил кожу. У оркестрантов глаза распахнулись шире. А публика, со своей стороны, тоже наверняка это услышала.
Должна была услышать колокол.
Предсмертный колокольный звон собора во время русской революции, когда озверевшая толпа уже рушит колокольни, а он звучит в последний раз. Сокрушительная скорбь колокола, который знает, что не избежит своей судьбы: его переплавят в оружейные стволы, каски, котлы и сковородки.
Именно этого звука я и добивался.
Ни разу за все репетиции нам не удавалось получить его — этот плач мёртвых.
Сцена и правда была живым существом сама по себе, и только растоптав гимн, празднующий жизнь, только предав восторг сотен присутствующих, мы могли заставить колокол прозвучать собственной заупокойной.
Неужели дальше ещё есть куда? — словно спрашивала дрожь скрипичных смычков. Конечно есть, — отвечал я взмахом палочки. — Мы можем спуститься ещё глубже, в ещё более ледяную тьму. И в буйном, плясовом ритме двенадцатой вариации деревянные духовые действительно закружились в безумной петле: унося свет и тут же возвращаясь во тьму за один‑единственный оборот этого танца. Как страшно. Мы ведь так можем и сломаться, — будто вскрикивала дрожащая мелодия флейты. Ну и что с того? Ломайтесь. Всё здесь — нет, все здесь — всего лишь части одного общего инструмента. А если что‑то сломается, мне останется только поднять это и приставить обратно.
Именно ради этого и существует дирижёр.
Оставленный сам себе, король инструментов способен лишь извергать безупречное и скучное исполнение. Поэтому его нужно было разнести на части, разорвать в клочья, чтобы вытащить наружу пульсирующий жар, скрытый внутри, чтобы выпустить то, что вообще могло родиться только в этот миг на сцене. Ведь жизнь горит ярче всего именно в тот единственный миг, когда из неё вырезают пустоту смерти.
И я сам этого не знал.
Я не знал, что «Вариации»… — именно такая пьеса.
Это было похоже на блуждание в зеркальном лабиринте, когда ты без конца ведёшь диалог с композитором и никак не можешь найти ответ. Но теперь ответ был здесь.
Он бил изнутри меня, выплёскивая наружу невообразимые звуки один за другим — да, всё это и правда было здесь, глубоко внутри. И я позволил себе раствориться в оркестре, там, где малейшее движение пальца вызывало внутренний голос скрипки и виолончели, а едва заметный взгляд вытягивал песню из гобоя и флейты.
Из пепла мы вытащили жалкий труп — только для того, чтобы заставить его танцевать, пока у него не оторвутся конечности в красоте второй смерти. И теперь, когда я наконец понял эту пьесу, следующий шаг состоял в том, чтобы её убить. Именно такой была двадцать четвёртая вариация — с её перегретым ритмом, за которым уже невозможно было следовать дальше, — и мы всё равно шли вперёд, пробиваясь к точке, где всё должно было рухнуть. Здесь взлёт трубной мелодии был пламенем, вспыхнувшим из истерзанных костей.
Я взмахивал палочкой так, словно хотел разбить ею сам воздух.
И вот мы дошли до двадцать пятой вариации.
Это был дым, вдруг заливший вечернее небо багровым закатом, внезапно проступивший из неподвижности.
Такова была тема, и, вытянувшись и упростившись, она выпустила наружу последнюю фугу — мы наконец добрались до двадцать шестой вариации. Из кончиков пальцев начала уходить сила; я чуть не выронил палочку и только в последний миг успел перехватить её крепче.
Глубокий рёв контрабаса поддержал меня. Это было невероятно надёжное чувство.
И именно тогда я увидел это.
Это наверняка была галлюцинация — я прекрасно понимал.
Но я точно это видел.
Рядом с Оконоги‑саном сидела она, прислонившись к инструменту выше себя ростом. Лаская толстые металлические струны, она водила смычком туда‑сюда — точно укачивала ребёнка, и вся эта изогнутая фигура словно принимала её форму.
Она тоже поддерживала меня.
Я не отпускал этот образ даже тогда, когда перевёл внимание ко второй скрипке. В эхе и отклике тема сменила тональность, а вместе с ней изменилась и геометрия формы: прозрачный кристалл раздробился на тысячи, на десятки тысяч мелких осколков, а те, в свою очередь, раскололись ещё на тысячи, на миллионы — и рассыпались ослепительными фракталами…
А затем эта шестиголосная фуга снова влилась в общий ансамбль, чтобы привести всё к завершающей кульминации.
Я в последний раз взмахнул палочкой, вкладывая в это всё, что у меня ещё оставалось. Руки распахнулись, и я всем телом обнял финальный аккорд.
Я чувствовал, как звук впитывается в каждую клетку моего тела.
А вот как именно пьеса закончилась после этого, я уже почти не помнил; в сознание меня вернул лишь дождь аплодисментов, обрушившийся мне на голову.
Только тогда я понял, что локти и колени у меня дрожат и подламываются, а что‑то мокрое — то ли пот, то ли слёзы — стекало по подбородку и мочило ворот моего смокинга.
Я медленно открыл глаза — оказывается, в какой‑то момент я зажмурился.
Передо мной стоял весь оркестр, глядя прямо на меня. Лица у них были раскрасневшиеся, глаза — блестящие.
А возле контрабаса… конечно, стоял только один Оконоги‑сан.
Я и так знал. С самого начала знал, что это всего лишь иллюзия. Я увидел то, что хотели увидеть мои напряжение и возбуждение. И всё же я знал другое: она действительно меня поддержала.
Я закончил. Отдал этой вещи всё, что у меня было. Во мне не осталось ни капли сил. Мне казалось, стоит только опустить взгляд вниз — и я просто свалюсь с подиума, поэтому я даже не шевелил головой, а аплодисменты всё продолжали безжалостно хлестать мне в спину.
Я должен был ответить им; должен был как положено отправить их поклоном.
Но ноги не двигались.
— Всё в порядке там, наверху, маэстро?
Поддел меня тот самый флейтист средних лет, едва сдерживая смех.
— Неужели у тебя сил не осталось даже на то, чтобы повернуться? Может, руку подать?
Я лишь с трудом сумел в ответ криво улыбнуться.
— …Всё нормально.
И тут же всё равно едва не свалился с подиума. Табата‑сан вовремя меня подхватила, и хотя со стороны я, наверное, выглядел ужасно, от этого аплодисменты почему‑то только усилились.
* * *
Пока участники Animal Trail обсуждали, куда идти отмечать, на телефоне у меня всплыло сообщение от Ринко в LINE.
«Отец хочет с тобой поговорить». «Он ждёт в холле. Сможешь выйти?»
Прочитав это, я запрокинул голову и уставился в потолок, потом глубоко вдохнул.
История с отцом Ринко — я ведь напрочь о ней забыл! Я был слишком поглощён выступлением.
Но раз уж именно я бросил ему вызов и именно я сам позвал его послушать, отделаться теперь простым «Спасибо, что пришли!» уже не выйдет.
— Мне нужно ненадолго выйти.
Тихо сказал я старикам, сидевшим неподалёку.
— Мм? Маэстро, ты же не собираешься нас бросить, а?
— Ты ведь помнишь, что сегодня выпивку оплачиваешь ты?
— Да‑да! И смотри, минимум на три круга обязан с нами остаться, маэстро!
Не успел я и слова сказать, как вся комната уже знала, что я пытаюсь улизнуть. К слову, я действительно пообещал оплатить часть их выпивки — в счёт гонорара за выступление. То есть пропускать эту послеконцертную попойку было нельзя, но и не выйти я тоже не мог. Оставалось только надеяться, что за время моего отсутствия они не выберут какое‑нибудь слишком дорогое место…
— Я сейчас же вернусь!
Бросив это на ходу, я выскользнул из гримёрки.
Но, уже прикрывая за собой дверь, я всё равно успел услышать обрывок начавшегося разговора.
— Он, конечно, ещё старшеклассник, и всё такое, но всё‑таки жаль, что наш маэстро не может с нами выпить, а?
— Да, но тебе не кажется, что называть старшеклассника «маэстро» всё‑таки уже перебор?
— Верно, но, может, с этого момента нам уже стоит звать его так всерьёз.
— Ага. Особенно после сегодняшнего…
— Я и не знал, что способен извлечь такой звук.
— Да ты что, у меня прямо мурашки всю дорогу шли!
— Похоже, в «Вариациях» на самом деле гораздо больше, чем…
Я позволил двери захлопнуться и перестал подслушивать; конечно, любопытство подмывало остаться, но нельзя было заставлять отца Ринко ждать.
Тело было ватным, в ноги почти не возвращалась сила. И всё же шаги мои почему‑то были лёгкими, пока я бежал по коридору.
* * *
К этому времени ученики и почти все родители уже разошлись, так что просторный холл под высоким потолком совсем опустел. Но почти сразу выяснилось, что отопление здесь, похоже, не работало, и я мысленно пожалел, что не взял пиджак потеплее; как оказалось, смокинг греет очень плохо. Хуже того, тело, ещё не успевшее остыть после сцены, ощущало этот холод особенно остро.
Возле диванов, в тени большого горшечного растения, стоял один человек.
Он заметил меня первым и слегка поклонился. Конечно же, это был никто иной, как Саэдзима Тосиоми‑си.
— …Простите, что заставил ждать.
Я быстро подошёл и поклонился в ответ.
— Ничего страшного. Это я сам попросил вас выйти, так что скорее уж извиняться должен я, особенно когда вы, должно быть, ужасно устали.
Как всегда, он был настолько вежлив, будто зачитывал заранее подготовленный текст.
— Тогда… позвольте поблагодарить вас за то, что вы нашли время и пришли сегодня послушать нас.
Эта его отточенная вежливость, кажется, передалась и мне самому. Но Саэдзима Тосиоми в ответ лишь покачал головой.
— Как я уже говорил, я и без того собирался прийти. В конце концов, пусть и не на фортепиано, но Ринко всё равно выступала на публике, а значит, мне естественно было это увидеть.
Хотя он так сказал, я был почти уверен, что ни на одно из выступлений нашей группы он раньше не приходил, верно? Или, может быть, просто не считал это «настоящей музыкой»? Я было подумал об этом упомянуть, но в итоге промолчал. Сейчас было не время.
— Кстати… а где сама Ринко… э‑э, сан.
Я почему‑то был уверен, что она будет ждать здесь вместе с отцом.
— Она сидит в машине, с моей супругой. Полагаю, поддерживать цивилизованный разговор в присутствии моей супруги было бы затруднительно.
Я закивал так энергично, что мог бы, кажется, сломать себе шею. Но в этот момент я был настолько ему благодарен, что иначе просто не мог. Если бы мне одновременно пришлось иметь дело и с матерью, с которой невозможно нормально разговаривать, и с отцом, с которым, наоборот, разговаривать слишком легко, — мозг у меня бы просто раскололся надвое.
Но…
На самом деле мне ведь было больше нечего сказать Саэдзиме Тосиоми. И что я тогда должен был делать дальше?
— Эм… Ну… Как вам сегодняшнее выступление?
Саэдзима Тосиоми слегка прищурился.
И опустил взгляд на программу, которую всё ещё держал в руках.
— Если коротко, то впечатление было такое: «Вот так звучит Бах в исполнении старшеклассников». Что касается дирижёра, то он был явным новичком и слишком сильно полагался на оркестр. Идея заменить недостающий орган в бассо континуо не слишком мощными духовыми была любопытной, но, пожалуй, на этом всё примечательное и заканчивалось.
Он совсем не стал смягчать формулировки.
И всё же его оценка была настолько точной, что мне даже нечего было возразить.
— Впрочем, вот та последняя пьеса…
Саэдзима Тосиоми провёл пальцем по нижней строке программы и остановился.
— …оказалась весьма интересной. В ней было что‑то жутковатое, как будто композиция была выверена так, чтобы максимально точно звучать именно в уменьшенном составе, и то, насколько сосредоточенно оркестр её исполнял, действительно впечатляло. В целом это… было бы именно тем исполнением, за которое я готов был бы заплатить.
Я склонил голову.
— …Большое спасибо. Мне очень важно это слышать.
— Простите моё невежество, но я прежде не слышал ни о самой пьесе, ни о композиторе. Медведев, кажется?.. Русский автор? В некоторых местах я уловил влияние Чайковского.
— Э‑э, да… Он русский композитор…
Похоже, мне оставалось только честно всё объяснить.
— Композитор Игорь Медведев — это якобы украинский автор девятнадцатого века. Он поступил в Московскую консерваторию через три года после Рахманинова и Скрябина и выпустился лучшим на курсе. Но из‑за своего аристократического происхождения был расстрелян во время Октябрьской революции, а эти «Двадцать шесть вариаций на тему зрелого Возрождения» стали его последним произведением.
— Вот как… Хм. Надо же, что я никогда прежде не слышал о таком композиторе…
— …То есть это, конечно, всего лишь легенда, которую я сам и выдумал.
На лице Саэдзимы Тосиоми проступило явное замешательство.
Я нарочно проигнорировал нарастающую неловкость и продолжил:
— Вообще, первую вещь, которую я написал для Ринко‑сан, я стилизовал под московскую консерваторскую школу, и мне захотелось выдумать ей соответствующего автора… Ну, Ринко‑сан сразу всё раскусила, а… в общем, я к тому, что никакого «Игоря Медведева» не существует. Настоящий композитор этой пьесы — я.
Обычно по лицу Саэдзимы Тосиоми трудно было что‑то прочесть, но на этот раз я совершенно точно увидел, как его поразили мои слова.
— А «Вариации», если что, вообще‑то аранжировка моей электронной пьесы, которую я ещё в средней школе выложил в интернет. Я назвал её «Ренессансный декаданс», но особого смысла в названии не было — просто слова хорошо рифмовались.¹ Потом наша учительница музыки переложила её для оркестра и превратила в «Вариации». Думаю, историю про Медведева она услышала от Ринко‑сан и решила, что будет забавно оставить в качестве имени композитора именно его. Она вообще всё время шутила и дурачилась, но при этом сочиняла музыку по‑настоящему потрясающе. И именно поэтому Ринко‑сан хочет поступать на композицию — потому что её к этому подтолкнула наша учительница, тот самый удивительный композитор.
На этом я умолк и стал ждать реакции. На лице Саэдзимы Тосиоми почти ничего не изменилось, хотя мне показалось, что в его глазах что‑то дрогнуло.
Я ещё раз вдохнул и продолжил:
— И, как вы сами только что сказали, тут дело было не в точном расчёте, а в том, что вещь специально подгонялась именно под Animal Trail Symphony Orchestra — то есть под небольшой состав, который должен играть ярко и эффектно. Но даже этого оказалось мало. Вы ведь можете представить, сколько сил они вложили в репетиции и насколько хорошо играли уже сами по себе. И всё равно, знаете… для меня этого было недостаточно. Я чувствовал, что они ещё очень многое могут, что из этой пьесы можно было вытащить ещё больше. И я, конечно, мог это чувствовать — потому что это моя музыка.
Как говорила Комори‑сэнсэй, самое важное, высший приоритет для дирижёра, — это общение с композитором.
То есть мне предстояло столкнуться с самим собой; я взялся за пьесу, которая была и моей, и в то же время уже не совсем моей. Я видел музыку внутри себя, но не мог придать ей нужную форму. Не мог так передать её оркестру, как мне было нужно.
Одних слов было мало.
Поэтому я решил отдать им всё остальное. Дал послушать всё — буквально все песни и пьесы, которые когда‑либо написал. Дошло даже до того, что я сыграл им и оригинальный «Ренессансный декаданс». Когда‑то я думал написать к нему ещё и вокал, но в итоге так и отказался от этой идеи; в мелодии до сих пор оставался туман того, что не стало словами.
И сделал я всё это потому, что верил.
Верил в Ханадзоно‑сэнсэй.
Она, та, что сделала эту аранжировку, знала меня лучше всех — в каком‑то смысле даже лучше меня самого — и сумела вытащить из электронной ткани вещи тот раскалённый внутренний порыв, который я в неё вплёл, и перенести его в оркестровую пьесу.
А значит, передавая эту музыку, она должна была вложить то же самое чувство и в оркестр, который учила играть её.
То есть это чувство уже спало внутри них.
И всё, что мне оставалось, — это разбудить его пинком. Вот что для меня значило верить в неё.
— И Animal Trail… — единственный оркестр в мире, который способен сыграть эту вещь так, как она того требует. И, эм… мне кажется… только я один мог бы продирижировать ею как следует, так что…
Хотя, если честно, звучало это довольно странно.
И всё же я в это по‑настоящему верил — и потому собирался сказать ему это честно.
— …Поэтому, когда вы сказали, что за такое исполнение готовы были бы заплатить, я был очень счастлив.
На некоторое время между нами повисла тишина.
Она длилась так долго, что мне уже стало не по себе.
В какой‑то момент через холл прошёл другой мужчина в костюме — вероятно, сотрудник зала — и подозрительно посмотрел на нас.
И только потом Саэдзима Тосиоми впервые отвёл взгляд.
Медленно, подчёркнуто выдохнув, он наконец заговорил:
— …Допускаю, что Animal Trail Symphony Orchestra — высококвалифицированный коллектив со своими неповторимыми достоинствами. Однако вопрос о том, можно ли подтвердить их статус заново, — это уже отдельная тема. Я не вправе решать такое единолично, по собственному усмотрению.
На этот раз в неловкое молчание впал уже я сам — просто потому, что вообще не понимал, куда он клонит.
— А?.. Что?..
В конце концов из моего раскрытого рта вырвалось только туповатое бормотание. В ответ Саэдзима Тосиоми слегка приподнял бровь.
— Разве не ради этого вы так настойчиво добивались, чтобы я пришёл и послушал их выступление?
— А… Точно. Конечно. Простите. Вы совершенно правы.
Только тут мой мозг наконец догнал, о чём он вообще говорит.
И ведь это была правда. С этого всё и началось.
Я хотел показать ему, исполнительному директору общественной организации, Animal Trail Symphony Orchestra — хотел, чтобы он понял, насколько это выдающийся оркестр. Таков был изначальный план.
Но…
Я неловко почесал затылок.
— Ну… сперва да, именно так я и думал: позову вас на школьный музыкальный фестиваль, вы увидите, насколько они хороши, замолвите за них слово — и, может быть, им снова подтвердят статус. Но… в какой‑то момент для меня это перестало быть главным. Нет, конечно, было бы здорово, если бы им её вернули, но… даже если вернут, продолжат ли они после этого играть вместе, решать всё равно не мне, а им самим.
Я посмотрел в ту сторону коридора, откуда пришёл.
Наверное, к этому времени они уже определились, куда пойдут пить. А может, уже и второе, и третье место после этого себе наметили? Вполне возможно, что они уже вовсю обсуждали, что будут делать дальше.
— В конце концов мне просто хотелось, чтобы эта пьеса была сыграна. Хотелось, чтобы её услышали. Когда у тебя есть такой потрясающий оркестр и такая прекрасная аранжировка твоей собственной вещи, было бы просто преступлением оставить всё это без исполнения…
И ещё…
Я тихо договорил это уже про себя, только в собственной груди.
Впервые в жизни я встретил человека, который полностью отверг нашу рок‑музыку, и мне — пусть ради этого и пришлось чуть‑чуть солгать — очень хотелось показать ему мою песню как классическую вещь.
Когда этот человек её принял, у меня словно отлегло от сердца.
Это было по‑настоящему хорошее чувство.
Ради этого чувства и существует музыка.
А все эти разговоры о «причине продолжать» или «поводе всё бросить» — всего лишь ложь, которой люди придают форму словами.
Потому что, как ни крути, тот, у кого в груди ещё горит огонь, всё равно продолжит идти дальше, а тот, у кого он погас, — бросит. Вот и всё.
А я всего лишь передал Animal Trail немного собственного жара — и, если честно, больше никто тут ничего сделать не может.
— Теперь я понимаю.
Пробормотал Саэдзима Тосиоми.
— Для меня было честью услышать настолько замечательное исполнение. Будьте любезны, передайте мой поклон музыкантам оркестра. И ещё…
Было видно, что он не уверен, стоит ли продолжать; впервые я видел его таким.
Наконец он всё‑таки договорил:
— Надеюсь, вы и дальше будете присматривать за Ринко.
С этими словами он ещё раз поклонился и развернулся, чтобы уйти. Я молча смотрел ему в спину, пока она не исчезла.
* * *
*
* * *
— Он правда так сказал? Чтобы ты и дальше «присматривал» за мной? Точно? Хм… Другими словами, он одобряет наши отношения… Или, может, речь уже о браке?
— Да это просто вежливость была! С чего вы вообще решили иначе, Ринко‑сан?!
— Да‑да, очевидно же, что он имел в виду: мол, ладьте друг с другом как участники одной группы!
— Хм, не уверена… Мой отец ни за что не одобрил бы мою деятельность в группе, а значит, речь шла именно о том, что он как человек признаёт Мурасе‑куна.
— Но это всё равно слишком резкий скачок — от одобрения человека до одобрения его отношений с собственной дочерью!
— Да и вообще, твой отец, может, до сих пор думает, что Макото‑тян — девочка. Такое ведь уже бывало: многие, когда видели его впервые, не сразу понимали, что он парень.
— Лично у меня не было бы никаких возражений, даже если бы и отец тоже считал Мурасе‑куна девушкой.
— Даже если это устроит и тебя, и твоего отца, закон всё равно не устроит!
…Само собой, прощальные слова Саэдзимы Тосиоми‑си впоследствии вызвали в группе целую бурю.
1: В японском эти слова рифмуются: ルネサンス・デカダンス (Runesansu / Dekadansu).