Темнота длилась совсем недолго, может, секунд пять или около того, но когда лампы «Хексенкесселя» вновь зажглись, окатив клубящуюся толпу светом цвета несвежего маренго, Барбаросса ощутила, точно к ее спине присосалось две дюжины холодных болотных пиявок, резкими толчками вытягивающих кровь.
Что-то изменилось.
Что-то, блядь, изменилось вокруг, но не так, как меняется в театре, когда на сцену стремительно выносят новые декорации или опускают задник, обычную холстину, отчего берег моря мгновенно превращается в графский дворец или в городскую площадь на закате. Что-то другое. Быть может, что-то в воздухе. Но воздух «Хексенкесселя» не сделался ни более плотным, ни более жидким, в нем не сверкали разряды, его не колыхали удары крыльев. Разве что запах…
Барбароссе показалось, что к едкой отдушке чужих духов примешивается незнакомый ей аромат, которого она прежде не ощущала. Тонкий, не приятный, но и не противный, распадающийся на букет странных ароматов, каждый из которых был как будто бы знаком, но все вместе они образовывали причудливый букет.
Нотки ржавчины, подумала она. Этот аромат был неистребим в Малом Замке и оттого хорошо ей знаком. Нотки ржавчины и заварного крема. А еще – сухой календулы и горячего щебня. И… чечевичной похлебки?
Черт. Херовы красотки из «Хексенкесселя» ввели в моду новые ароматы? Чертовски неожиданно и… Барбаросса вдруг ощутила, что у нее покалывает под ногтями, а губы делаются холодными, как у покойницы. Мало того, ее тело начинает воспринимать странные ощущения, которым совершенно точно неоткуда взяться, но которые сделались настолько явственны, что никак не могли быть иллюзией. У нее зачесалась левая коленка, а правый бок покрылся чем-то липким, будто там, под рубахой, оказалось разбитое всмятку куриное яйцо. Во рту появился сильный вкус заплесневевшего хлеба, живот вдруг съежился от холода, из глаз потекли слезы.
Это еще что за херня?
Барбаросса вдруг ощутила себя так, словно в нее ударило шрапнелью из пушки, заряженной всеми известными человеку чувствами. Она вдруг почувствовала себя так, будто одновременно умирает от жажды, отсидела ногу, ошпарила язык, задыхается от смеха, гладит по носу лошадь, засыпает, лежит в ледяной луже, царапает кирпичную стену, испражняется и гнет пальцами гвозди.
- Это еще что за дерьмо, Лжец? – пробормотала она сквозь зубы, вертя головой, - Что со мной? Это…
- Нет, - сухо отозвался гомункул почти сразу, - Это не Цинтанаккар. Такие фокусы не в его духе. Не обращай внимания, двигайся к выходу.
- Но я…
- Двигайся к выходу, Барби! Черт тебя дери, нам надо выбраться отсюда, и поскорее.
Дурной знак, подумала она. Если ублюдок в банке уклоняется от ответа, это говорит о том, что вокруг нее происходит что-то дурное. Что-то, во что он не желает ее посвящать, херов сморщенный корнеплод. Он никогда не говорит больше, чем считает необходимым. Для него она, верно, что-то вроде послушной лошадки, дело которой – слушаться узды и везти его в нужную сторону…
Но, черт возьми, она получит свои ответы, даже если придется вытащить его из банки и выжать насухо. Барбаросса надеялась, что последняя мысль получилась достаточно явственной, чтобы гомункул ощутил ее во всех мелочах.
- Слушай, ты. Я чувствую себя так, будто у меня в правом башмаке муравей. У меня отчаянно печет левое ухо и свербит в горле, а лоб будто намазали чесноком. Какого хера?
- Это нормально – для ведьмы, - неохотно отозвался Лжец, - Так твое тело реагирует на жесткий поток адского излучения. Примитивно устроенное, имеющее лишь простейшие органы чувств, пронизанное чужеродными для него энергиями, оно не может внятно определить их, замещая более привычными. Подходящее объяснение?
Да, подумала она. Охеренно подходящее.
- Адского излучения? – невольно вырвалось у нее, - Ты, сука, серьезно?
Запах изменился, отметила она.
Теперь пахло подгнившей картошкой, карамелью и дубовой корой.
Но это уже не имело большого значения. Черт, многие вещи вдруг перестали иметь большое значение, подумала она.
- Ты хочешь сказать…
- Черт возьми, да! – Лжец раздраженно покосился на нее из банки, - Кажется, Кузина добилась своего. А вы с Мельхиором, хотели или нет, подыграли ей. Адская дверь приотворилась.
Барбаросса ощутила себя так, будто кто-то перетянул ее пучком крапивы между лопаток.
Адские двери – это не те штуки, с которыми позволяется шутить. Это те штуки, которые могут испепелить твою душу одним только дуновением сквозняка через замочную скважину. Перемолоть тебя в истекающий ужасом и слизью фарш. Разрушить логические связи в твоем рассудке, превратив тебя до скончания дней в пускающую слюни идиотку, ссущуюся себе в штаны. Превратить тебя в круппеля – омерзительного круппеля, само существование которого есть насмешка над человеческой природой, остроумная адская шутка…
Барбаросса ощутила резь в мочевом пузыре.
Ей стало не просто страшно – жутко до ломящего спину озноба.
Если доносящийся из «Хексенкесселя» «шрагемюзик» в самом деле привлек внимание адских владык, если невидимая дверь в самом деле шевельнулась, впустив в мир тонкий порыв адского ветра…
Они все в опасности. В ужасной опасности, потому что адские владыки – суровые судьи. Они не слушают оправданий, они не дают шанса на искупление. Они просто приходят – и превращают твою жизнь в непрекращающийся кошмар, а потом…
Запахло мятой, расплавленным оловом и жженым рогом.
- Заткнись! – зло приказал Лжец, сам беспокойно ворочающийся в банке, - Во имя всех владык, держи свои мыслишки при себе! Они жалят хуже ос!
- Черт, - Барбаросса прикусила язык, - Прости. Я и забыла, что…
- Ничего ведь пока не случилось, так ведь? Дверь приоткрылась, не более того. Не паникуй, держи себя в узде. Черт, про адских владык много чего болтают, но, верно, у них в адском царстве есть дела поважнее, чем следить за тем, под какую музыку танцуют разнузданные юные шлюхи, а?
- Да, - пробормотала Барбаросса, - Наверняка есть.
- Если ты будешь послушной девочкой и не будешь тянуть, мы выскочим из этого дерьма быстрее, чем здесь начнется что-то по-настоящему плохое.
I snitsâ nam ne schorokh krinolina
Ne glaz tvoih pustaâ sineva
A snitsâ nam trava, trava u do…
Закончить куплет фонограф не успел. Потому что Вульпиус Мельхиор, завыв от натуги, раздавил наконец злосчастный ящик. Сухо хрустнула сминаемая сталь, наружу плеснуло мутной розоватой меоноплазмой, тонко вскрикнул раздавленный всмятку демон, несчастный обитатель музыкальной шкатулки.
Чертов контратенор, распевающий на неизвестном ей языке, наконец заткнулся, а вместе с ним заткнулся верджинал и свора прочих ублюдков, норовивших впрыснуть ей в разум свои ядовитые видения.
Огромная груда рыхлой плоти по имени Вульпиус Мельхиор задрожала, отшвырнув в сторону изувеченный фонограф. Тонкие щупальца подрагивали, источая прозрачную слизь, но не в сложном ломбардском ритме, как обычно, когда он дирижировал невидимыми инструментами, а в рваном, неправильном, ритме нервного тика.
- Дорогие прелестницы… - голос Мельхиора просел, сделался булькающим, как у умирающей жабы, но все еще достаточно звучным, чтобы достичь каждой щели танцевальной залы, - Мы… я… «Хексенкессель» приносит вам свои глубочайшие извинения за… этот непредвиденный инцидент. Музыка, которую вы только что слышали и которую едва ли позволительно именовать музыкой, прозвучала по ошибке. Верно, какая-то из вас, чертовок, решила сыграть над старым Мельхиором шутку – очень дурную шутку. Чтобы загладить свою вину я усладил бы ваш слух парой-другой благозвучных вальсов, но вижу, что вам не до того и не могу вас винить – будь у старого Мельхиора ноги, будьте уверены, они несли бы меня самого к выходу! Расходитесь, но не топчите друг друга, чертовки! Спокойнее! Спокойнее! Каждая из вас получит обратно свою монету на выходе!
Толпа ведьм мгновенно разразилась ликующими криками.
- Молодец, Вульпи!
- Так держать!
- Ты наш спаситель, Вульпи!
- Черт! Я поцелую тебя! Но только через платок!
Ему не удалось успокоить их, но удалось погасить панику, едва не создавшую в дверях «Хексенкесселя» смертоносный водоворот. Ловкий пройдоха, подумала Барбаросса. Ловкий, хитрый и…
Она замерла, на миг перестав ощущать острые локти окружающих ее сук.
Запах.
Он никуда не исчез, просто изменился. Теперь он отдавал сырыми рыбьими потрохами, клубникой и старой черепицей. А это значило, что…
- Лжец?
- Да, Барби, - судя по тому, как сдавленно звучал его голос, он тоже был напряжен.
- Ты ведь чувствуешь это?
- Чувствую, - неохотно подтвердил он.
- Дверь все еще открыта, ведь так?
- Дверь приоткрыта, Барби. Она…
- Что?
Голос гомункула превратился в сдавленное нечленораздельное бормотание, перемежаемое ругательствами на итальянском. Лжец был испуган – она отчетливо ощущала это, как ощущала все новые и новые пронзительные запахи, вливающиеся в затхлую, липкую от пережитого страха, атмосферу «Хексенкесселя».
Запах тертых яблок. Запах дешевого клея. Запах миндаля, новенькой бечевки и гусиного пера.
- Лжец! – она встряхнула банку, но он даже не дернулся. Сжался в комок, закрыв разбухшую голову ручонками, будто пытался занимать как можно меньше места в пространстве, - Какого хера? Что происходит?
Он не отвечал.
Запах дешевого одеколона. Запах чужих волос. Запах мирры, еловой смолы, подсохшего куриного помета и раздавленных винных ягод.
- Лжец!
Он едва заметно шевельнулся. Точно мертвый плод в утробе матери, переживающий последнюю в своей короткой жизни агонию.
- Мне очень жаль, Барби, - только и сказал он.
Барбаросса ощутила, что пот на спине и груди превращается в едкую соляную кислоту.
- Жаль?! – она тряхнула банку еще раз, - Что это значит, черт возьми? Что это значит – жаль? Что происходит?
Ему не потребовалось отвечать. Потому что спустя четыре секунды она и сама поняла – что.
* * *
Запах старческого пота. Запах речного песка. Запах червивых сухарей.
Это началось с суки, которая стояла в трех клафтерах от нее. Ничем не примечательная сука с пышным шиньоном чужих волос на затылке, в полупрозрачном платьице из органзы, под которым угадывались толстые кожаные ремни какой-то сложно устроенной сбруи. Барбаросса сама не знала, отчего ее взгляд остановился на этой суке – вокруг было до хера куда более изысканных красавиц. Может, потому, что она, внезапно прекратив барахтаться в толпе, замерла, уронив руки вдоль тела, а ее глаза…
Мне это кажется, подумала Барбаросса, ощущая горячую щекотку ужаса на внутренней стороне бедра. Это все проклятый здешний свет, в котором ничего не разобрать, вот мне и мерещится. Ее глаза… Все у нее в порядке с глазами, прекрати накачивать себя, тупица!
Запах забродившего сусла.
Запах несвежих надежд.
Запах потемневшей меди и смородины.
Сука в полупрозрачном платье вдруг дернулась всем телом, точно ее стегнули кнутом, неестественно вытянулась, широко раскрывая рот и…
Я видела это, подумала Барбаросса. Я видела, как ее челюсти хрустнули, неестественно широко раскрываясь, точно капкан, а из ее рта вырос, влажный от крови, покрытый клочьями языка, густой пучок чертополоха. Я видела, как ее глаза зашевелились в глазницах, а потом стали проваливаться внутрь черепа. Я видела это. Я, черт возьми, отчетливо видела это и мой мочевой пузырь вот-вот лопнет горячей слизью, потому что это я могла стоять там, это мои глаза могли бы…
Запах ранней осени.
Запах старого кота.
Запах дерьма, которое не должно было случиться, но все-таки случилось.
Сука слева от нее, с которой они полминуты назад ударились плечами, вдруг завопила во все горло: «Пощады! Владыки, поща…». Закончить не успела – в ее теле стали взрываться миниатюрные пороховые заряды, не дающие жара, но оставляющие после себя жуткие глубокие раны. Левая щека выстрелила вбок картечью из зубов, оставив вместо половины лица развороченную яму. Левая грудь лопнула, едва не разорвав грудную клетку. Взрыв в правой подмышке оторвал ей руку.
Большие и малые взрывы сотрясали ее тело с такой силой, что оно ходило ходуном даже на обмякших ногах, всех ее соседок забрызгало кровью и тлеющими волокнами платья. Добейте ее, подумала Барбаросса, глядя как это существо, изувеченное, воющее уцелевшей частью лица, похожее на скелета в окровавленном тряпье, пытается вцепиться в своих соседок, не понимая еще, что тела у него больше нет, да и рассудка тоже нет, а то, что осталось – просто комок агонизирующих инстинктов.
Добейте ее, подумала Барбаросса, не в силах отвернуться, вынужденная вдыхать влажную гарь чужой плоти. У вас есть чертовы ножи, отравленные шпильки в волосах, бритвы в потайных карманах. Просто добейте ее, не затягивайте ее и так мучительное путешествие в Ад…
Никто не облегчил ей мучений. Визжа от ужаса, суки бросились прочь – тугая человеческая волна ударила о двери и забурлила, образовав губительные водовороты и непредсказуемые, способные раздавить все кости в теле, течения. Напрасно Мельхиор, сотрясаясь всем своим тучным телом, кричал что-то сверху, напрасно самые здравомыслящие пытались обуздать панику – никто и ничто в «Хексенкесселе» больше не было властно над ними. «Хексенкессель» стремительно скатывался в первозданный хаос, где нет ни структур, ни форм, ни направлений, где есть только раскаленные разнонаправленные движения и беспорядочные частицы, жадно пожирающие друг друга.
Они все были ведьмами – они поняли, что происходит.
Чертова дверь приоткрылась.
Возможно, дело даже не в музыке, отстраненно подумала Барбаросса, пытаясь лавировать между рычащими суками, норовящими вцепиться ей в лицо острыми, как у гарпий, когтями. Возможно, адским владыкам похер, какую музыку вы слушаете и какие вещи пихаете себе между ног.
Адские владыки открыли ларец, в который слишком долго не заглядывали, чтобы взять причитающееся им – и заодно расплатиться с его обитателями за все их прошлые грешки. У этих визжащих сук, бросившихся к двери, было порядочно грешков. Иные случайные, которые набираются сами собой, как грязь в башмаках, другие – продуманные до мелочей, в превосходной оправе, из тех, что надевают в свет как дорогую диадему.
Возможно, «шрагемюзик» был лишь поводом. Но адская дверь приотворилась – и многие суки сдохнут, прежде чем услышат спасительный скрип ее петель…
- Прекратите! Во имя всех адских бездн, в которые еще не нассали, довольно! Это же дети! Это чертовы дети!
В этом надсадно ревущем голосе, доносящемся откуда-то сверху, Барбаросса не без удивления узнала голос Вульпиуса Мельхиора. Он больше не звучал самодовольно, как прежде, но не звучал и жалко, как в ту минуту, когда он, осознав произошедшее, пытался вымолить себе прощение. Он звучал… Непривычно, подумала Барбаросса. Не так, как прежде. Точно слизеобразный владыка «Хексенкесселя» открыл для себя новую тональность, которая прежде никогда не звучала под этими сводами.
Никто не ответил ему.
Вместо этого в «Хексенкесселе» запахло корицей.
Запахло теплой шерстяной шалью.
Запахло падалью.
Сука в кисейном платье, небесталанно рядившаяся под застенчивую девицу, стала рывками превращаться в какое-то насекомое – члены съеживались, обрастая хитиновой броней, голова с треском меняла форму, делаясь треугольной, глаза вытекали из глазниц, делась бесстрастно-задумчивыми, как у богомола. Под конце ее тело хрустнуло, переломившись пополам, образуя головогрудь, из-под ткани, раздирая вышивку, потянулись крохотные, украшенные коготками, серые лапки…
Запахло старой глиной.
Запахло марципанами.
Запахло вспоротым животом.
- Хватит! – взвыл Вульпиус Мельхиор, отшвырнув раздавленный корпус фонографа с вытекающей из него меоноплазмой, - Даже Ад может быть милосерден! Не мучайте моих девочек! Это тупые никчемные суки, но они не заслужили такой участи! Не за чертову музыку!
Смазливая чертовка в черном атласном платье, еще недавно ловившая невидимые снежинки, взвыв, принялась выдирать язык у себя изо рта. Щеки лопнули, челюсти треснули, словно петли старого сундука, но она не обращала на это внимания – с обезумевшим взглядом все выдирала язык из пасти, и только потом сделалось видно, отчего – ее язык превратился в розового жилистого червя со стальными механическими зубами, жадно кромсающего ее горло.
Запахло спиртом.
Запахло умирающими надеждами.
Запахло горячим воском.
- Барби.
Лжец вновь зашевелился в своей банке. Осторожно, будто сам боялся навлечь на себя гнев адских владык.
- Чего тебе?
Ей удалось не упасть, не позволить толпе оттеснить себя прочь, не быть размазанной о стену, но на этом все ее успехи и исчерпывались. Дверь «Хексенкесселя» была от нее так же далека, как и прежде и, несмотря на все ее отчаянные усилия, не приближалась. Пространство между ней и дверью было наполнено визжащими от ужаса суками – таким количеством сук, что, казалось, не просунуть и булавочного острия.
И все же она шла. Упрямо сцепив зубы, отвоевывая дюйм за дюймом, отшвыривая со своего пути воющих чертовок, готовых вцепиться ей в лицо или пырнуть ножом в живот. Это требовало немыслимой концентрации, а еще сил – всех сил, что у нее оставались, потому даже отвечать было непросто.
- Доберись до дверей, - прошептал Лжец, - И тогда у тебя есть шанс.
- Да ну?
- Если бы владыки хотели погубить всех, они бы нашли способ. Это наказание, не казнь. Но лучше бы тебе убраться отсюда поскорее…
Барбаросса вздрогнула от неожиданности, когда какая-то мелкая сука треснула ее острым локтем под ребра – на миг показалось, будто это адские владыки протянули к ней свои невидимые руки, готовясь изваять из крошки Барби что-то в должной степени поучительное – но не очень красивое. Черт, нет. Пока ей везло. Возможно, в большой книге, что ведется в адском царстве, страница крошки Барби, полнящаяся прегрешениями и ошибками, еще не переполнена сверх меры. И тогда…
- Хватит! Хватит! – Мельхиор метался на своем возвышении, точно раздутая газами дохлая жаба, внутри которой происходят какие-то судорожные процессы, - Прошу вас, довольно! Не губите моих девочек! Они были дрянными девчонками, это верно, они сущие чертовки, они мошенницы, чудовища и убийцы, но они не заслуживают такой участи!
Никто не ответил ему.
Сухая жердь с оспинами на пол-лица, еще недавно трогательно пытавшаяся привести в чувство подругу, сама конвульсивно содрогалась, медленно врастая в стену. Кожа стремительно обесцвечивалась и твердела, по лицу, вплавлявшемуся в камень, шли затихающие судороги – она медленно превращалась в кариатиду, замершую в страдальческой неестественной позе. Ее приятельница, оттолкнув ее, бросилась прочь, вырвав свою руку из ее каменеющих пальцев. Глаза потухли последними.
Запахло крахмалом.
Запахло застоявшейся водой.
Запахло погибшей юностью и луговыми цветами.
- Прекрасные фройляйн, мы рады приветствовать вас в «Хексенкесселе!» Проходите, устраивайтесь поудобнее, пользуйтесь нашим гостеприимством! Помните, какие бы испытания ни уготовил вам Ад, «Хексенкессель» всегда готов распахнуть перед вами свои двери, предложить вам лучшие вина Броккебурга – и самую изысканную музыку, которую только можно отыскать!
Это еще что за херня? Барбаросса повернула голову на голос – и едва не разразилась злым нервным смехом.
Вот уж кто здесь требовался меньше всего!..
* * *
Охранный голем ковылял в обезумевшей толпе, невозмутимый как древний каменный идол, тяжело ворочая расписанной губной помадой бронированной головой. Он двигался с неожиданной для боевого механизма осторожностью, стараясь не покалечить мечущихся вокруг него сук, аккуратно переступая лежащие тела с такой предупредительностью, будто те были не раздавленными хлюпающими оболочками в истерзанных платьях, а вдрызг пьяными посетительницами «Хексенкесселя», которые ненароком прикорнули на полу - публика, с которой он привык иметь дело.
- Прекрасные фройляйн, проходите, забудьте про смущение и стыд, насладитесь сполна гостеприимством «Хексенкесселя»! Здесь вы можете предаться любому греху на ваш выбор – в той компании, которую сами предпочитаете!
Вот сука…
Чертов железный болванчик ковылял по танцевальной зале, будто бы не замечая царящей в ней паники. Его изукрашенные шаловливыми чертовками пустые глазницы не видели ни воющих от ужаса школярок с перемазанными лицами, отчаянно рвущихся к выходу, ни их несчастных товарок, извивающихся и ревущих от боли, познающих милость Ада в ее самых жутких и извращенных формах. Они не замечал даже агонизирующего в своем ложе Мельхиора, чьи изодранные щупальца, источающие зловонный полупрозрачный ихор, беспорядочно извивались, моля о пощаде и снисхождении.
- «Хексенкессель» в полном вашем распоряжении, прекрасные фройляйн! Возвращайтесь к веселью и позвольте нам усладить вас этим вечером! Оставьте свои тревоги за порогом! Отдайте должное нашим винам и нашей музыке! Испробуйте самые изысканные грехи и самые потаенные фантазии!
Лязгающие стальные ноги в драных чулках механически печатали шаг, переступая тех, кто уже не в силах был насладиться гостеприимством «Хексенкесселя». Разрисованная бронированная голова поворачивалась из стороны в сторону. Латная юбка гремела.
Интересно, какая сила сорвала этого железного болванчика с его поста у лестницы? Барбаросса не была уверена в том, что хочет размышлять на этот счет. Возможно, кипящий от выплеснутых адскими владыками энергий воздух «Хексенкесселя» нарушил или сжег в нем какие-то контуры, выгравированные изнутри на доспехе. А может, его куцый разум, сознавая, что происходит что-то неправильное, непривычное, силился помочь – не понимая, что помочь здесь уже некому и не в его силах…
Запахло разочарованием.
Запахло конским навозом.
Запахло крахмалом.
Коротко стриженная сука с выбеленными волосами, еще недавно мявшая кому-то грудь, истерично крича, принялась срывать с себя дублет и сорочку – жуткая пародия на страстное обнажение – и понятно, почему – ее кожа покрывалась, точно сыпью, россыпями крохотных человеческих ртов с жемчужно-белыми молодыми зубами. Некоторые из них бесцельно жевали или складывали губки бантиками, зато другие уже нащупали живую плоть и, не колеблясь, жадно впились в нее…
Похожая на Кармиллу красавица, волосам которой Барбаросса мимоходом позавидовала, рычала, поднятая в воздух неведомой силой, пока невидимые руки зашивали ей рот и глаза суровой нитью из ее собственных сплетенных сухожилий, ловко накидывая стежки.
Болезненно-грациозная девчонка, показавшаяся похожей на маленькую обезьянку, захлебывалась слезами, всадила себе в ухо длинную заколку и теперь ворочала ее, воя от боли, отчаянно надеясь искупить своей глухотой то, что она слушала проклятую запрещенную музыку. Как будто это могло защитить ее от гнева адских владык! Нелепые надежды – окровавленная заколка, вырвавшись из ее пальцев, принялась врастать ей в голову, отращивая стальные побеги и лозы, впиваясь в череп тончайшими отростками, заставляя кости под кожей ворочаться и дребезжать…
Сука в тунике из золотой парчи взвизгнула, когда ее голова начала раздуваться, как мыльный пузырь, но визжала всего секунд пять – череп хрустнул, лопаясь, а голова вдруг раскрылась, точно причудливая шкатулка-головоломка, на несколько отделений, набитых разноцветным бисером, конфетами и бутоньерками…
- Прекрасные фройляйн! Воспользуйтесь гостеприимством…
Голем, невозмутимо шествующий по зале, наступил на чей-то окровавленный плащ и покачнулся, на миг утратив равновесие. Сложные балансиры внутри доспехов звякнули, выравнивая корпус, но это произошло не мгновенно – голем дернулся всем телом, резко развернувшись, отчего в него врезалась какая-то школярка, прижимающая руки к окровавленному лицу. Это столкновение не могло иметь серьезных последствий для закованного в сталь существа весом в четыреста пфундов[1], но для школярки едва не стало фатальным – взвизгнув, она покатилась по полу, а когда смогла встать, сделалось видно, что правое колено у нее вывернуто под неестественным углом.
[1] Здесь: примерно 224 кг.
Черт, подумала Барбаросса, на эту ножку она хрустальную туфельку уже не наденет…
Школярка взвыла, может, не от боли даже – от отчаяния. Знать, смекнула, что на одной ноге, ей нипочем не выбраться живой из «Хексенкесселя». Здесь и на двух здоровых-то не каждая выберется, а уж ползком-то…
Бронированная голова голема, заскрежетав, повернулась в сторону искалеченной им ведьмы. Возможно, в его рассохшихся мозгах что-то не вовремя щелкнуло, а может, он расценил замершую возле него суку как заинтересованного субъекта, который нарочно задержался, чтобы послушать его никчемные разглагольствования.
- Прекрасная фройляйн! – голем, скрежетнув сочленениями, склонился в карикатурном, исполненном механической грации, поклоне, - «Хексенкессель» рад приветствовать вас в своих чертогах этим вечером! Разрешите предложить вам стакан превосходного красного португизера! Изысканный и мягкий вкус делает это вино частым гостем в Оберштадте, кроме того, по отзывам специалистов, оно превосходит даже пино-нуар! А может, стакан мюллер-тургау? Оно превосходно утоляет жажду и…
Школярка взвыла - и выхватила из потайных ножен нож.
Тупая сука. В этом не было никакого смысла. Даже будь нож в ее руке семидюймовым панцербрехером, а не дешевой колючкой, годной лишь нарезать яблоки, ей не удалось бы причинить голему хоть мало-мальские повреждения. Измалеванная всякой непотребщиной, несуразно одетая, вынужденная нести всякий вздор, это все еще была боевая машина - смертельно опасная боевая машина. Черт, девочка, ты определенно не желаешь себе легкой смерти, подумала Барбаросса, не в силах оторвать взгляда от этой картины.
Возможно, она поступила так не потому, что рассчитывала на победу, подумала она секундой позже. Просто ярость затмила в ее рассудке все прочие чувства. Зачастую ярость – это единственное, что есть за душой у молодых сук, вздумавших покорить Броккенбург. Пара стоптанных башмаков, истертые портки, щека, помнящая прощальный поцелуй матери – и сорок тысяч пфундов отборной обжигающей ярости, непонятно как вмещающейся в этой крохотной и жалкой оболочке…
Она должна была всадить в кого-то этот нож.
Она была бессильна вонзить его в адских владык – те не соизволили надеть материальную оболочку, чтоб заявиться в «Хексенкессель» этим вечером. Она не могла поквитаться с орущим от ужаса Мельхиором, приговорившим их всех, этой никчемной грудой рыхлого жира. И уж точно она не могла бы добраться до Кузины – даже если бы знала, что это она всему виной. Но перед ней был голем – механическая кукла, вполне годящаяся для того, чтобы выплеснуть на нее клокочущую внутри ненависть. Что-то материальное, что можно уязвить, уничтожить, заставить испытывать боль…
Первый удар скользнул по бронированному наплечнику голема, и неудивительно – эта сука держала нож так неумело, что могла бы зарезать саму себя – но второй оказался направлен удачнее. Нож угодил в щель между пластинами брони и застрял там, заставив школярку испустить ликующий крик. Она должна была успеть ощутить удовлетворение от этого удара. По крайней мере, Барбаросса надеялась, что ей хватило на это времени.
Голем недоуменно шевельнул головой-бацинетом. Размалеванные беспутными шлюхами глазницы шлема придавали ему изумленный вид и, верно, его жалкий разум, замурованный внутри стального доспеха, в самом деле несколько секунд пребывал в изумлении, силясь понять, что произошло и как должно действовать в этой ситуации. Но изумление не продлилось слишком долго. Он был машиной и знал, что такое оружие. Как знал и то, что полагается делать в таком случае.
Стальные руки выстрелили вперед, точно пара гарпунов, обхватив испуганно вскрикнувшую школярку поперек груди и заключив ее в страшные смертоносные объятья. Должно быть, они были не очень нежны - Барбаросса отчетливо услышала треск костей. Школярка испуганно забилась в этой хватке, позабыв про свой никчемный нож, колотя кулачками по тяжелой рыцарской кирасе, исписанной сотнями ее безвестных предшественниц: «Тоттерфиш – евнух!», «Я не могу умереть – Ад каждый раз выталкивает меня обратно», «Шило из «Бархатных Кондотьерок» - дырявая пиздень». Может, в этот миг, когда стальные руки крушили ее хребет, заставляя кости лопаться, а глаза – вылезать на лоб от страшного давления, ей в голову пришла какая-нибудь интересная идея на этот счет, мрачно подумала Барбаросса. Что-нибудь смешное и забавное, что можно было бы под смех подруг начертать помадой на стали – «Я была тупой сукой, не контролирующей свой гнев, и меня раздавили, точно комара» - что-нибудь в этом роде.
Школярка билась секунд пять – в ее крошечном теле, сокрушаемой стальными лапами, оказалось до черта сил, но с тем же успехом она могла бы противиться валуну, крушащему ее кости. Затем переломилась пополам и обвисла, изо рта ее прыснуло красным, бледным и желтым – сила давления была такой, что содержимое раздавленной грудной клетки выплеснулось наружу. Голем еще несколько секунд сжимал в лапах ее мертвую оболочку, будто намереваясь выжать досуха, как белье, затем, подумав, разжал хватку, позволив ей шлепнуться бесформенным комом на пол.
- «Хексенкессель» в полном вашем распоряжении, прекрасные фройляйн, - сообщил ей голем, склонив бронированную голову, изрисованную губной помадой, - Пейте, ешьте и веселитесь, исполняйте свои заветные мечты и фантазии!..
Он рехнулся, подумала Барбаросса, они все здесь рехнулись, и я тоже рехнусь, если не выберусь отсюда…
Не смотреть, приказала она себе, вперив взгляд в дверь.
Не смотреть, не слушать, не замечать. Сделаться слепой и глухой, пока не выскочишь наружу, а уж там…
- Хрен с ней! – рявкнул Лжец, тоже возбужденный и перепуганный до крайности, - Дверь! Дверь!
* * *
До двери оставалось каких-нибудь пять клафтеров[2] – ничтожное расстояние для человеческих ног – но самое опасное. Смертоносное. Здесь, возле спасительного выхода, озверевшие суки, еще недавно мило целовавшие друг друга в щечку, перли напролом, не слыша ни криков о помощи, ни глухого треска ребер. Здесь не подавали руки упавшим, здесь проходили по нему, превращая всякую зазевавшуюся суку в истоптанную, полной грязной крови, мешковину. Барбаросса выругалась сквозь зубы. Чертовы двери «Хексенкесселя» обещали спасение, но при этом сами по себе были смертоносным крепостным цвингером[3], перемалывавшим толпу точно пара исполинских каменный челюстей. Некоторые суки проскальзывали в эту страшную пасть невредимыми, ловко, точно рыбки. Другие, которые замешкались или оказались развернуты страшным течением, рисковали упасть на пороге – и уже не подняться – или, того хуже, быть раздавленными о дверной проем.
[2] Здесь: примерно 12,5 м.
[3] Цвингер – узкое место между внутренними и внешними стенами крепости, служащее удобным местом для обороны.
На глазах у Барбароссы какую-то шатенку в коричневом бархатном платье, с прической в стиле «де Ланкло» бурлящий человеческий поток вмял лицом в стену и, не замечая, потащил дальше, к выходу, не обращая внимания на ее истошные крики, как и на страшный багряно-сизый след, который она оставляла за собой.
Шатенка попыталась сопротивляться, отталкиваясь от стены руками, но вся ее сила, помноженная на ужас, ничего не значила на фоне силы этой страшной реки, волокущей ее прочь – ее запястья почти мгновенно сломались с сухим спичечным треском, а вслед за ними сломались и вывороченные ключицы, заставив ее вновь уткнуться в стену окровавленным лицом. Она голосила отчаянно и страшно – раздавленное лицо, облепленное мокрыми от крови волосами, превратилось в подобие жуткой кисти, которая оставляла за собой на стене жирную грязно-сизую черту.
Точно какой-то безумный живописец, расписывавший стены «Хексенкесселя», вознамерился начертать живописный ландшафт Верхнего Пфальца, богатый рыхлой красной глиной, но быстро потерял запал – линия стала прерывистой, потеряла изысканный цвет, сделавшись грязно-алой, потянулась вниз и оборвалась размытым серым штрихом.
Даже те суки, которые добрались до дверей, не всегда вырывались наружу целыми. Толчея в дверном проеме царила такая, что многих перетирало о дверной косяк с жутким треском лопающихся ребер и вышвыривало по ту сторону, измолоченных, выхолощенных как колоски, искалеченных, но живых.
Доберусь, подумала Барбаросса, осаживая башмаками ошалевших сук, норовящих оттеснить ее в сторону. Доберусь, проскользну и…
Барбаросса сделала еще шаг и вдруг ощутила разливающееся по животу онемение.
И это был не Цинтанаккар. Уж его прикосновение она научилась разбирать. Это был… Это было…
Она едва не завопила от ужаса, осознав, что это было.
Сука, нет.
Только не сейчас! Не в эту минуту!
Ужас тупыми зубами сдавил грудь, придушив дыхание. Перед глазами заплясали огни, похожие на угловатую вязь адского наречия.
Меня сцапали, - вот и все, что ей удалось подумать, - Крошку Барби сцапали.
- Барби! – кажется, она впервые услышала в голосе Лжеца неподдельный испуг, - Что с тобой?
Она не ответила – не смогла.
Вверх по ногам начало разливаться неприятное зудящее тепло. Кожу на голове начало болезненно покалывать, будто все ее волосы начали одновременно стремительно расти.
Сейчас с крошкой Барби случится что-то очень плохое, вдруг поняла она.
Сейчас мой живот начнет надуваться, пока не лопнет. Или все мое мясо превратится в жидкость, которая будет хлестать из всех отверстий, пока не останется сухая, как истлевшая змеиная кожа, оболочка, или…
- Черт! Тебя сцапали? – гомункул взвыл от бессилия, - Ах, блядь! Именно сейчас!
Правое ухо налилось тяжестью, засвербело в левом колене, по животу разлилось липкое ощущение, а шею будто натерли чесноком. Она ощутила все это за половину секунды, и этой половины секунды хватило ей, чтобы умереть от ужаса тысячу раз, но не хватило, чтобы закричать. Да и какой смысл кричать, когда чувствуешь хватку адских владык на своей шее?..
Новый звук, вторгшийся в «Хексенкессель», был недостаточно громким, чтобы заглушить тот скрежет, с которым адские владыки вершили справедливость, и вопли их жертв, но Барбаросса его разобрала – в последнее мгновение жизни слух отчего-то необычайно обострился. Глухой протяжный звук, доносящийся откуда-то сверху.
Это был не просто звук, вдруг поняла она, чувствуя, как душа съеживается в сжимающих ее невидимых когтях. Это мелодия.
Наверно, самая отвратительная из всех, что когда-либо играли в мире.
* * *
Виолы скрежетали, пытаясь перепилить себя смычками, их провисшие ржавые струны издавали вопли раздавленных котов. Клавикорд, дребезжащий рассохшимися клавишами слоновой кости, точно восставший из могилы мертвец, исторг из себя дребезжащую связку альбертиевых басов. Гобои и фаготы по-демонически страшно взвыли в унисон.
Это были не чарующие звуки «шрагемюзик», поняла Барбаросса, это жалкий оркестр старика Мельхиора, состоящий из никчемных, наполовину изгнивших и истлевших инструментов, силился извлечь из себя музыку. И у него получалось. Несмотря на страшный скрип и скрежет, издаваемый этими жалкими инструментами, в жуткой какофонии определенно угадывался ритм. Странный ритм, совсем не похожий на те, что гремели здесь прежде.
Это была не фуга – в ней не было перекликающихся голосов, играющих друг с другом, точно стайка озорных демонов. Это было не скерцо – слишком торжественный и неспешный мотив. Не рапсодия с ее вольно перетекающими формами, не мадригал, не соната и не попурри. Это было что-то, совсем не похожее на развязную разнузданную музыку, гремевшую обычно в «Хексенкесселе», заставлявшую сук в мокрых от вожделения штанах исступленно лупить ногами по полу. Что-то другое.
Что-то вроде пассакальи, подумала Барбаросса, задыхаясь, чувствуя треск собственных костей, или гимна... Если бы эту музыку исполняли не на ржавых истерзанных струнах и раздавленных трубах, она, пожалуй, звучало бы торжественно и даже грозно, а так…
- Эй, вы! Меня зовут Вульпиус Мельхиор. Вы, наверное, помните меня? Черт, неудивительно! Я много лет услаждал ваш слух музыкой – самой разной музыкой - и вы щедро платили мне своими улыбками. Улыбки у вас, по правде сказать, как у гиен, но старику Мельхиору было приятно вас развлекать. Хорошее было время, а?
Барбаросса с трудом понимала смысл сказанного – внутренности самым омерзительным образом пульсировали в животе, будто намереваясь завязаться узлом, а правое ухо быстро тяжелело, наливаясь свинцом.
Что-то жуткое происходило с ее телом. Невообразимо жуткое, пугающее и страшное. Сейчас это случится, подумала она, с трудом сохраняя остатки хладнокровия. Сейчас мои кости начнут разрастаться, точно корни, или у меня вырастет пучок щупальцев из живота, или…
Куча рыхлого жира на площадке задрожала, но это не было агонией, как ей сперва показалось. Это Вульпиус Мельхиор, хозяин «Хексенкесселя», самодовольный двухсотлетний соблазнитель, властитель музыки, кряхтя и постанывая, поднимался на своем ложе. Вросшие в него двести лет назад инструменты трещали, лопаясь и рассыпаясь, но это не могло его остановить. Ничто не могло его остановить – даже распахнувшиеся перед лицом двери Ада.
Дьявол. Никто не знал, что у Вульпиуса Мельхиора есть тело.
Он столько лет пролежал, недвижимый, на своем ложе, что все привыкли считать его грудой аморфной плоти, поросшей щупальцами, и только. Но он зашевелился, и сделалось видно, что в глубине этой рыхлой массы угадываются черты – жуткие черты, которые могли бы в равной степени принадлежать как человеку, так и наполовину переваренному осьминогу.
- Я встаю, мои крошки! – громогласно объявил он, - Вульпиус Мельхиор встает! Прекратите облизывать друг дружку или вопить от ужаса или чем там еще вы заняты! Насладитесь моментом! Потому что сейчас старина Мельхиор устроит вам такую музыку, которой вы отродясь не слышали!
Он был омерзителен – хуже многих круппелей, которых ей приходилось встречать. Так мог бы выглядеть порочный плод человека и кальмара, получивший от щедрот обоих родителей. Человеческая плоть срослась с пузырчатой липкой тканью моллюска, образовав огромную человекоподобную тушу с провисающими складками и бесформенными отростками, покрытую мягкой розовой шкурой, усеянной шевелящимися щупальцами. Эта туша натужно ворочалась на своем ложе, пытаясь встать, ее конечности, внутри которых угадывались полурастворившиеся остатки костей, слишком ослабли, чтобы выдерживать чудовищный вес. Но Мельхиор был упрям – дьявольски упрям. Не прекращая извлекать из своих жалких инструментов подобие музыки, он медленно поднимался.
Он выглядел чудовищно – один огромный сгусток плоти, с трудом держащийся на подгибающихся оплывших ногах. Голова походила на раздавленного осьминога, прилепившегося к торсу, покрытое пролежнями брюхо колыхалось, раздуваясь и опадая. Не человек, а чертова статуя, являющая собой назидательный урок всякому, кто усомнится в могуществе адских владык – и в их изобретательности. Чертово живое произведение искусства, безобразное, но обреченное до конца своих дней услаждать слух никчемных сук изысканной музыкой.
Он должен был выглядеть жалко, как всякая тварь, сознающая свое уродство и бессилие. Но отчего-то выглядел… Торжествующим, отстраненно подумала Барбаросса. Почти ликующим, будто не в миг гибели, а в миг величайшего триумфа. Будто готовится принять драгоценный дар из рук самого императора – Кранихштайнскую музыкальную премию[4] вкупе с усыпанной изумрудами короной всемирного короля музыки, или что-то вроде того…
[4] Кранихштайнская музыкальная премия – премия в области академической музыки, учрежденная в 1952-м году.
- За эти годы я ставил вам до хера песен, мои крошки, - в голове Мельхиора распахнулась
усеянная полупрозрачными крючковатыми зубами пасть, должно быть, это было подобие саркастичной усмешки, - Наверно, надо сказать вам правду. Вы – хорошая публика, мои маленькие стервы, я буду вспоминать вас с удовольствием, но музыкальный вкус у вас паршивый, как у портовых шлюх! А теперь будьте хорошими девочками и валите отсюда нахер, не оглядываясь. Эта песня, последняя песня Вульпиуса Мельхиора, не для вас. Она для ваших хозяев.
Раздавленные виолы исторгли из себя жуткие вопли, им вторили лопнувшие цитры и изнемогающий рассыпающийся клавесин. Не музыка – чертова какофония, исполненная на груде непригодного хлама, но Барбароссе показалось, что спрятанный в ней мотив, хоть и тихий, вплетается в оглушительный грохот «Хексенкесселя», медленно подчиняя его себе.
Запахло горячим воском.
Запахло кислой капустой.
Запахло еще какой-то дрянью…
Барбаросса всхлипнула, с трудом удерживаясь на ногах. Живот пульсировал все сильнее, кожа на голове невыносимо зудела, левое колено наливалось недоброй сухой тяжестью… Пусть это будет легкая смерть, попросила она адских владык, ничего больше не прошу.
Наверно, у нее осталось немного, две или три секунды. Совсем немного времени, но, может, хватит, чтобы представить себе напоследок Котейшество. Когда ее душа вырвется из груды остывающей плоти, совсем недавно служившей ей телом, начав свое бесконечное падение в Ад, ей будет проще, если рядом будет Котти – пусть и воображаемая. Они будут падать вместе – две тусклые едва видимые звезды…
А потом «Хексенкессель» содрогнулся так, будто по нему ударили осадные мортиры. Каменный пол под ногами дрогнул, сверху посыпались чешуйки краски и водопады алебастровой пыли. Даже невозмутимо шествующий в толпе сторожевой голем внезапно замер, недоуменно задрав перепачканную кровью и губной помадой голову, будто прислушиваясь.
Крест Христов, страданья, муки
Наш Спаситель и Господь
Пойте этот гимн в его честь,
Помня, что он пережил, пока не умер
Дабы мы обрели искупление
Дабы мы обрели благодать
Крик, исторгнутый несколькими сотнями ведьминских глоток, был страшен. Барбаросса и сама закричала, не сознавая этого. Чудовищная энергия, вплетенная в эту мелодию и слова, стеганула по бурлящей толпе огненным хлыстом, так, что она воочию ощутила запах паленых шкур и горелого дерьма. Она стиснула руками голову – ей показалось, что кости черепа плавятся, а язык вот-вот вытечет изо рта, превратившись в лужицу раскаленного металла.
Это было… Это было чудовищно и страшно. Она слышала, как в гигантской чаше «Хексенкесселя» заклокотал воздух, а стены исторгли из себя злое змеиное шипение. Воздух сделался ядовит, как едкий серный газ, глотать его было больно, но она глотала, корчась от боли. Просто потому, что больше ничего не могла. На несколько секунд тело сделалось каменным, перестав подчиняться ее приказам, а когда вновь обрело чувствительность, едва не осело мешком на пол.
Мельхиор расхохотался, задрав свою осьминогоподобную голову вверх.
- Как вам моя музыка, господа адские владыки? У меня тонкий слух, я чувствую, как вы извиваетесь и стонете! Как вам музыка старого Вульпи? Черт, я написал этот гимн в тысяча шестьсот девятом, за девять лет до того, как принял ваше благословение. Вложил в него немало сил. Знаете, это был лживый гимн во славу бога, в которого я не верил сам, но двести пятьдесят лет на вашей службе помогли мне понять его смысл! Виолы, громче! Альты, не сбоить! Громче! Громче! Я хочу, чтобы вас проняло до самых истекающих огненной серой задниц!
Иисус, истинный сын Божий
Рожденный на грешной земле
Божественная сила скрыла твою природу
Наделив тебя обликом человека
Помоги нам обрести здоровье
Помоги нам обрести благодать!..
Вульпиус Мельхиор плясал на своей площадке. Тучный, истекающий слизью, усеянный, будто занозами, обломками труб, флейт и горнов, похожий на наполовину переваренного моллюска, он колыхался, приподнимая то одну ногу, то другую, его щупальца трепетали, а цепи раскалились настолько, что испускали тусклое розоватое свечение. Это была жуткая пляска. Слова, которые он извергал из себя, заставляли воздух вокруг него кипеть, а стены – источать капли несвежей крови.
Эта музыка причиняла боль. Не только голосящим полуоглохшим ведьмам, штурмующим двери. Она причиняла боль самому «Хексенкесселю». Его стены выли, источая жуткие запахи, невообразимые цвета и чудовищные вкусы, каменный пол под ногами делался вязким, как мягкая глина. Барбаросса ощутила тяжелую гнетущую дурноту – чертова музыка будто бы выжигала воздух внутри, оставляя вместо него едкий инертный газ, отравляла кровь, наполняла окружающий мир ядовитыми оттенками и жуткими непривычными ощущениями. Это не музыка, вдруг поняла она, это какая-то страшная энергия, вплетенная в слова, энергия, которую она никогда прежде не ощущала, но, без сомнения, смертельно опасная, как энергии четырех запретных адских наук, а может, даже и опаснее прочих…
Лжец хрипло расхохотался в своей банке. Он сам выглядел неважно, будто вареная мокрица, единственный глаз глубоко запал, на сморщенных губах выступила темная кровь.
- А этот жирный слизняк знает свое дело… Черт, ну и проняло же их!
- Что это за херня? – процедила Барбаросса, борясь с желанием скорчиться и рухнуть на пол, прикрывая руками голову, - Лжец! Что это? Какая-то адская энергия?
Гомункул ощерился. Он и сам выглядел паршиво, вялым и слабым, будто его сварили в собственной банке.
- В некотором смысле, - отозвался он, - Можно сказать, что и энергия. Только особенного рода, вызывающий у адских владык отчаянную мигрень и вступающая в резонанс с их собственной музыкой. Дьявол! Ах, как он их!
Кажется, проняло и Цинтанаккара. Он беспокойно заерзал на своем месте, упирая тысячи тонких ядовитых ножек ей в подбрюшье. Ему стало жарко, ему стало горячо, еще немного – и он прыснет прочь, разворотив ей бок…
Иисус исполнил свой долг
Благословив нас, детей смертных
Прежде чем был приговорен к смерти
Ради нас, бедных грешников
Радуйтесь, ибо наступает Святая Вечеря!
Пусть воссияет в ночи святой крест!
Это была лебединая песня Вульпиуса Мельхиора. Он пел страстно, аккомпанируя сам себе своим жалким хрипящим оркестром, не замечая водопадов из каменного крошева и песка, окутывающих его. Не замечая вспыхивающих вокруг него искр. Не замечая сгущающегося воздуха, полыхающего пронзительными желтыми разрядами.
Он пел самозабвенно, как поют лишь раз в жизни, пел страшно, обращаясь не к мечущимся внизу ведьмам, но к пустоте под куполом, пустоте, клокочущей, сгущающейся черными гроздьями, тяжелеющей.
И пустота рано или поздно должна была ответить ему.
Иисус следовал зову Отца
Отправился молиться в сады…
Искалеченные скрипки, завязшие в плоти Мельхиора, отчаянно звеневшие уцелевшими струнами, вдруг вспыхнули, быстро чернея, источая едкий дым. Рассыпались обжигающими углями, с шипением врезающимися в слизкую кожу. Мельхиор вздрогнул, отчего голос его дернулся, сфальшивив на четверть тона. Дернулся – но быстро оправился, возвращаясь в нужную гармонику. Страшную гармонику, заставлявшую стены «Хексенкесселя» трястись, а адских владык – реветь от гнева.
Там он был схвачен
Изобличен, предан и пленен…
Гобои, кларнеты и флейты заворочались в туше Мельхиора и, точно стрелы, принялись ввинчиваться в него еще глубже, пронзая полупрозрачные слои его плоти. Крупная мандолина, выпустив из грушевидного тела полдюжины ног, превратилась в паука, принявшегося кромсать его тушу острыми, сверкающими серебром, жвалами. Клавикорд распахнулся полной гнилых зубов пастью, взялся дробить его желеобразные отростки и конечности. Музыка, и так глухая, едва разборчивая, превратилась в какофонию, симфонию безудержного жадного поглощения. Но Мельхиор, кажется, не замечал, что музыка стихла, он пел, самозабвенно и громко, потрясая своими уцелевшими членами.
Если мои грехи гложут меня
И совесть моя впадает в тоску
Пусть Твой крест снизойдет на меня
Даровав спокойствие моей душе
Помоги мне узреть, что прощение заслужено
Яви свое господне сострадание!
Голем, бесцельно шатающийся по бальной зале, давящий стальными ногами корчащихся на полу шлюх, внезапно развернулся в сторону голосящего на своем возвышении Мельхиора, чья плоть, охваченная невидимым огнем, стала медленно таять, извергая клубы смрадного дыма. Бронированный корпус, перепачканный чужой кровью так густо, что половина надписей на нем сделались нечитаемыми, задрожал, точно в него били в упор малыми снарядами полдюжины полевых рибодекинов. Тяжелый шлем со скрежетом сделал несколько оборотов вокруг оси, будто пытаясь отыскать цель. Едва ли он соображал, что происходит, его куцый ум не годился для этой непосильной задачи, но он понял одно – его хозяин, хозяин «Хексенкесселя», в опасности, а значит, его долг – прийти на помощь. И, кажется, он собирался выполнить свою задачу.
Какая-то сука взвизгнула, когда голем отшвырнул ее со своего пути, небрежно, как сноп сена. Другой, менее расторопной, пришлось хуже – она не сообразила вовремя отскочить и, верно, голем воспринял ее не просто как препятствие, но как помеху. Стальная рука выстрелила вперед, раздробив ей челюсть и превратив голову в бесформенную, обрамленную окровавленной паклей, кочерыжку. Стряхнув жалко трепыхающееся тело с руки, голем решительно двинулся в сторону возвышения, будто в самом деле считал, что его помощь защитит воющего Мельхиора от изливающейся на него ярости адских владык. Жалкая наивная кукла. Мертвый рыцарь, собирающийся выполнить свой долг, под доспехами которого укрывалась лишь многовековая пустота, сдобренная щепоткой чар и заклинаний…
Он сделал полдюжины шагов, прежде чем его ноги, скрипнув, остановились. Голем успел шевельнуть несколько раз шлемом, чертовски похожий в этот миг на недоуменно оглядывающегося человека, потом его руки, задребезжав, приподнялись в боевое положение. Словно он вдруг заметил перед собой цель и собирался…
Первый же страшный удар вогнал бронированный кулак ему в забрало, вмяв сталь внутрь шлема. Второй угодил в центр кирасы, отскочив, точно ядро, но оставив внушительную вмятину. Третий вновь угодил в шлем, заставив старую сталь сминаться с душераздирающим визгом. Четвертый, пятый, шестой… Он молотил себя с каким-то несвойственной жестяной кукле остервенением, раз за разом вгоняя бронированные кулаки в грудь, в живот и в бока. Шлем-бацинет беспомощно дергался на плечах. Он был рассчитан на противостояние мушкетным пулям и даже небольшим ядрам, но не на противостояние адским энергиями, которые, поселившись в его собственных руках, принялись равномерно уничтожать своего хозяина.
Удар, удар, удар…
Всякий раз, когда сталь встречалась со сталью, от голема сыпались искры, он шатался, будто пьяный, но продолжал методично уничтожать сам себя, вгоняя кулаки в корпус – с такой яростью, будто мстил самому себе за какие-то ужасные злодеяния. Шлем, получив три или четыре прямых попадания, превратился в мятую стальную грушу, проваливающуюся внутрь себя, в рваных пробоинах виднелась беззвучно текущая темнота.
Никчемная кукла. Может, она послужила бы следующему хозяину «Хексенкесселя», но вознамерилась вступить в бой, не сознавая даже, с какой силой, и была за это наказана. Очередной страшный удар, утонув в снопе искр, раскроил тяжелую кирасу, заставив голема пошатнуться. Из открывшейся дыры, такой широкой, что внутрь доспеха можно было бы засунуть голову, на пол хлынул поток мусора – бумажные комки каких-то записок, пустые бутылки, истлевшие от времени носовые платки, сломанные шпильки, рваные чулки… Все то дерьмо, что посетительницы «Хексенкесселя» годами запихивали в пустые доспехи, используя их наподобие мусорного ведра. Но голем глядел на этот водопад с такой растерянностью, будто наблюдал собственные потроха, вываливающиеся через прореху в броне.
Секундой спустя изувеченная серая сталь внезапно посветлела, будто невидимые руки старательно натерли ее песком, избавив от копоти, крови и грязи, приобрела несвойственную стали текстуру, чересчур ноздреватую и шершавую, а потом…
Он развалился, подумала Барбаросса. Потому что сталь превратилась в мокрую глину. Не успел даже дернуться. Половина секунды – и этот выблядок, мнящий себя стальным, просто стек на пол. Стоффкрафт. Адские энергии заставили одно вещество трансмутировать в другое – почти мгновенно, без дыма, пламени и чертовых молний. Самоуверенный рыцарь превратился в груду чавкающего под ногами дерьма – теперь никто уже не узнает, что Шило из «Бархатных Кондотьерок» - дырявая пиздень, а Каспару, кем бы он ни был, надо бы набраться немного смелости…
Едва ли Вульпиус Мельхиор видел кончину своего преданного слуги. Он и сам сейчас переживал не лучшие минуты в своей жизни.
Его огромное тело стремительно оплывало, делалось бугристым – рыхлый жир, из которого состояло его тело, таял, съедаемый невидимым огнем, шел пузырями и шлепался вниз зловонными сгустками. Мельхиор шатался на съеживающихся ногах, захлебываясь собственной плотью, хлюпая, осекаясь, отчаянно фальшивя, но пел:
Восстанови мою веру, Господи!
Помоги мне нести мои кресты
Научи смирению, как подобает
Утоли боль моих потерь…
Не смотри на него, приказала себе Барбаросса. Смотри на дверь. До двери оставалось всего два клафтера[5] - самая опасная часть пути. Страшный водоворот, размозживший уже не одну голову. Если она преодолеет его, «Хексенкессель» останется позади – и похер, что там будет творится. Она вырвется. Крошка Барби вырвется – все остальное не имело значения.
[5] Здесь: примерно 5 м.
- Старый пидор! – Лжец метался в банке, хохоча и ругаясь одновременно, - Ах, черт! Кто бы подумал, а? Никчемный жирный ублюдок, а ведь решился! Поверить не могу!
Она уже не могла слышать, о чем поет Мельхиор, мечась на своем ложе, истекая кровью и слизью, этот уродливый и страшный король царства, которое медленно убивало его самого. Слышала лишь булькающие обрывки, которые извергала его пасть:
Иисус, приговоренный к смерти
Обречен был нести свой крест…
Он висел на нем в великой боли и муках
Во рту у него был вкус горькой желчи…
Барбаросса стиснула зубы. Полтора клафтера. Надо сосредоточиться, иначе ее раздавят нахер. Это будет похоже на прыжок в реку, по которой несутся льдины. Одна ошибка, один неверно рассчитанный шаг – и тебе снесет нахер голову…
- Зачем он делает это? – отрывисто спросила она, готовясь к этому прыжку, - Он мог бы выхлопотать себе помилование, если бы захотел. Он ведь адский любимчик, а?
- Наверно, мог бы, - согласился Лжец без всякой охоты, - Но не захотел. Предпочел вызвать огонь на себя, чтобы спасти никчемных сук, ни одна из которых не поблагодарит его даже добрым словом. Знаешь...
- Что?
- Иногда мне кажется, что милосердие отправило в Ад больше душ, чем все отравленные ножи в этом городе…
Барбаросса заставила себя сделать три размеренных вздоха – как полагается перед прыжком. Она больше ничего не слышала – песня Мельхиора превратилась в нечленораздельные крики боли, чуждые тональности и ритму. Это тоже была в некотором роде мелодия – страшная мелодия, в которой сам Вульпиус Мельхиор сделался инструментом, но чтобы слушать ее, впитывая мельчайшие отзвуки и обертоны, требовались уши адских владык.
- Лжец.
- Что?
- Заткнись нахер.
Водоворот втянул ее беззвучно, она так и не успела сделать последнего, третьего, вдоха.
* * *
Она сама не заметила, как толпа вынесла ее из «Хексенкесселя» - слишком поглощена была попытками не упасть и не оказаться раздавленной. Запятнанный кровью дверной проем пролетел мимо нее, точно лезвие гильотины, но не задел – вышвырнул прочь, лишь помяв напоследок ребра. Лжец испуганно пискнул, но и только.
Венерина Плешь тоже бурлила – напуганные до смерти суки не собирались здесь задерживаться, чтоб поделиться впечатлением, обсудить вечер и чмокнуть друг дружку на прощанье в щечку, они неслись прочь от «Хексенкесселя», точно свора испуганных псин, намереваясь оказаться как можно дальше от гула адских владык. Черт, судя по тому, как зловеще колыхалась каменная громада за ее спиной, следующие танцульки случатся здесь еще нескоро. По крайней мере, не раньше, чем удастся очистить внутреннее убранство от горелого жира Вульпиуса Мельхиора, а для этого, черт возьми, придется хорошо потрудиться…
Внешние ворота «Хексенкеселля» были распахнуты настежь, оттого смертельной давки возле них не было, но нескольких нерасторопных сук все равно затоптали до полусмерти. Барбароссе не удалось разглядеть, ошивались ли возле них вооруженные ножами суки Фальконетты из «Сестер Агонии», оставленные по ее душу. Может, и ошивались, но, стиснутые тем же человеческим потоком, что нес и ее, никак не могли к ней подобраться. А может, сами давно задали стрекача, увидев, что творится под крышей «Хексенкесселя»…
Хитрая чертовка! - Лжец расхохотался, но лишь после того, как они миновали ворота, - Я и забыл, что в Броккенбурге водятся такие прелестные создания!
- О ком ты, Лжец?
О Кузине, о ком же еще! Совершенно безумная сука, но как изобретательна!.. Уверен, у нее впереди большое будущее. Черт, на месте архивладыки Белиала я бы удостоил ее должности ключницы в своих покоях, не меньше!
Они выскользнули. Вырвались из чертовой каменной ловушки, ощерившейся смертельно опасными зубами. Оставили позади безумную Фалько и ее ручных сук. Выскользнули из пальцев адских владык, готовых раздавить их. Еще один раз разминулись со смертью, пройдя от нее так близко, что можно опалить волосы.
Выплеснутая потоком из ворот «Хексенкесселя», Барбаросса некоторое время двигалась по инерции, увлекаемая прочими суками, точно тряпка, подхваченная ветром. Хромающая на обе ноги, все еще ощущающая жжение от прикосновения адских владык, оглушенная чертовой музыкой Мельхиора и изрядной дозой «шрагемюзика», она была слишком слаба, чтобы противостоять течению. Лишь спустя добрый десяток рут[6], когда поток начал рассасываться по окрестным переулкам, слабея, она смогла перейти на шаг и кое-как восстановить дыхание.
[6] Здесь: примерно 45 м.
Блядь. Крошка Барби уже старовата для таких развлечений. Все кости в ее теле ныли, напоминая про ее недавний полет, на месте селезенки осталась каверна, полная жидкого огня. Спина трещала, как у столетней старухи, а перед глазами все еще полыхали черные огни. И, что еще хуже, она потеряла до черта времени.
Барбаросса некоторое время простояла, привалившись плечом к холодному камню забора, с удовольствием втягивая в себя холодный ночной воздух. Безумное расточительство драгоценного времени в ее положении, но иначе она не могла. Надо было перевести дух.
Ночные ветра Броккенбурга, деловито шмыгавшие по подворотням, точно уличные крысы, и теребящие вывески, не упустили возможности несколько раз дернуть ее за воротник дублета, чтобы забраться за пазуху, но сейчас их шалости ее не беспокоили. Она вообще не ощущала холода. Она ощущала…
Барбароссе вспомнились залитые холодным рассеянным светом ледяные пейзажи, явившиеся к ней в видениях. Раздавленные льдом корабли, кричащие люди…
- Спокойно, Барби. Сейчас станет легче.
Она не знала, что сделал Лжец, но в скором времени действительно стало легче. По крайней мере, исчезло желание повалиться на мостовую, точно куль грязного белья и грызть камень, рыча от боли и бессилия.
- Успокойся, я ничего такого не делал. Лишь немного расслабил тебя. Ты напряжена до того, что скоро начнет хрустеть череп.
- Мне не нужен херов массаж! – резко бросила она, вытирая рукавом дублета пот, грязь и кровь с лица. Кровь была преимущественно чужая, зато пот и грязь – ее собственные, - Черт! Дьявол! Сука!
Раздражение, злость и усталость выстреливали из нее языками пламени, точно разрозненные мушкетные выстрелы, вразнобой бьющие из осажденного пакгауза.
- Ты злишься, - кротко заметил Лжец, - И совершенно напрасно.
- Нас обоих чуть не раздавили нахер в этой мясорубке! Я могла превратиться в лужу кипящей мочи на полу!
- И такой исход не исключен. Но, согласись, трюк был провернут не без изящества.
- Изящества? – Барбаросса едва не взвыла, - Это ты называешь изяществом? Весь «Хексенкессель» мог уйти нахер под землю – со всеми дрыгающимися в нем суками!
- Однако она добилась своего. Подняла панику, которая всколыхнула всю эту змеиную яму, позволила тебе покинуть «Хексенкессель» живой и невредимой. Разве не так? Она знала, с какими вещами играет. Отчаянно смелая чертовка…
- Никчемная тупица! Когда я найду ее, я сшибу ее с ног, повалю на землю и буду метелить ее до тех пор, пока не начнет слазить шкура, а потом…
- Один вопрос, юная ведьма.
- Да?
- Ты будешь делать это со спущенными штанами или без?
Барбаросса ощутила, как щеки под коркой грязи теплеют, будто бы ощущая прикосновение далекого адского пламени. Это было непривычное ощущение, но она догадалась, что оно означает. Крошка Барби покраснела. Может, впервые в своей жизни. Она была уверена, что зарубцевавшаяся ткань, из которой состояло ее лицо, не в силах алеть, но гомункулу не требовались зоркие глаза для этого. Он разглядел бы этот чертов предательский румянец даже если бы она напялила на голову глухой стальной шлем.
Лжец ухмыльнулся.
- Не могу поверить, что ты пытаешься спрятать свои грязные мыслишки от того, кто наблюдал за перипетиями вашей с Кузиной дружбы из первого ряда. Это глупо, Барби! Так же глупо, как прятать то, что у тебя между ног, от нянечки, что знает тебя с детства. Черт, перестань! Мы с тобой уже почти приятели, верно? К тому же, в твоих мыслях нет ничего дурного.
- Ну да?
- В этом городе найдется по меньшей мере сто тысяч существ обоих полов, которые отдали бы правую руку за то, что сегодня испытала ты. К тому же…
Лжец сделал паузу, которая показалась Барбароссе и вкрадчивой и мучительной.
- Что?
- Я уже знаю, какой вопрос вертится у тебя на языке, Барби.
Это было чертовски неожиданно и чертовски больно – как удар кастетом в лицо. И так же оглушало.
- Так прочти его, ты, дрянной консервированный гриб!
- И лишить себя возможности увидеть, как ты краснеешь еще раз? – гомункул рассмеялся, - Ну уж нет. Тебе придется задать его вслух. Давай, попытайся. Ты смелая девочка. В обмен я обещаю тебе ответ. Ну как?
Черт. Наверно, одна из пыток в адских безднах заключается в том, чтобы задать вопрос, которому противится все твое естество. Который приходится выдирать из себя с мясом, точно проглоченный зазубренный крючок, завязший глубоко в кишках.
- Я… - Барбаросса закусила губу, чтобы секундный приступ боли позволил хоть немного расслабить одревесневшие мышцы челюсти, - Я и Кузина – мы… Черт! Она красавица и она «бартиантка». Она может получить любого мужчину и любую женщину на свой выбор. И получает, - она ощутила внезапную горечь от этих слов, будто набрала в рот дешевых чернил из дубовых орешков и сажи, - Но сегодня она по какой-то причине выбрала меня. Я… я не понимаю этого. Это была какая-то забава или… или…
Лжец вздохнул, заворочавшись в своей банке.
- Ты сейчас откусишь себе губу, Барби…
- Она «бартиантка»! - Барбаросса пнула башмаком стену и боль в отшибленных пальцах на миг помогла ей думать яснее, - Они все коварны, как паучихи, они вечно плетут какие-то интриги, они способны убить без ножа, иногда одной только своей блядской улыбочкой. Вера Вариола отгрызет мне голову если только узнает, что я поцеловала ей ручку! Но я… Черт! Я подумала…
- Ты подумала, что кому, как не «бартиантке» знать цену красоте. Этой губительной, лицемерной, ядовитой и недолговечной штуке, на которую молятся более истово, чем на адских владык. А еще ты подумала, что «бартиантки» рассматривают красоту на свой лад и, как знать, так штука, которую ты носишь вместо лица могла бы в самом деле показаться ей… не такой уж и ужасной? Настолько, что…
- Хватит!
- Ты подумала, она может стать тебе подругой, - безжалостно закончил Лжец, - Или чем-то большим, чем подруга. Ты хочешь знать, можешь ли на это надеяться. Знаешь, едва ли я отвечу на этот вопрос. Мы, гомункулы, мало чего понимаем по части любовных наук. Но…
- Что – но?
- Но я знаю того, кто наверняка поможет тебе прояснить ситуацию. Поверни голову налево, будь добра. Если я еще не ослеп после блестящего представления маэстро Мельхиора, в том переулке стоит карета с гербом «Ордена Анжель де ля Барт» на боку.
Возле которой стоит она сама собственной персоной и приветливо машет тебе рукой.
* * *
Каким-то образом Кузина уже успела переодеться. На ней было лиловое платье тяжелого бархата с расшитым шелковыми лентами корсажем и пышным воротником, целомудренно укрывавшее ее фигуру почти до самого подбородка. Едва ли у нее было время стащить свой гладкий черный комбинезон, который был на ней в «Хексенкесселе» - сама Барбаросса за это время не успела бы стянуть и башмаков, - наверно, она попросту натянула платье поверх него. Еще один фальшивый покров вроде того, что она самозабвенно срезала с себя при помощи ножа, сидя верхом на Барбароссе в позе всадницы…
Но она быстро врастала в него, словно делаясь его частью. Движения Кузины стали мягкими, как колыхание травы на легком ветру – ни следа той стрекозиной хищности, что заставляла Барбароссу цепенеть в ее хватке, взгляд утратил остроту и резкость. Даже улыбка была другой. Не той улыбкой, похожей на щербатое лезвие ножа, которую она видела в свете пожираемых демонами звезд.
- Барби! Барби! – Кузина помахала ей рукой, - Как хорошо, что ты здесь. Поможешь мне заплести волосы? Ах, черт, я и забыла, твои бедные руки… Ничего, управлюсь сама. Черт, ты выглядишь немного помятой. Понравилась музыка?
Барбаросса хотела осторожно кивнуть, но даже это оказалось чертовски непросто – голова была тяжелой, как литой рыцарский хундхугель. Тяжеленое бронированное ведро, полное звенящих искр, спутанных мыслей и никчемных вопросов.
- Охеренно понравилась.
Кузина рассмеялась. Она уже успела распустить свои туго затянутые косы и, взяв моток разноцветных лент, принялась ловко сооружать у себя на голове какую-то хитроумно устроенную прическу, не пользуясь ни зеркалом, ни шпильками. Пальцы так и порхали, затягивая хитроумные узлы, будто сооружая сложные, неведомо на какого зверя, силки.
- Лучше не привыкай к ней чрезмерно, Барби, - высвободив на миг руку из этой сложной работы, Кузина лукаво погрозила ей пальцем, - Поверь, это опасная херня, по сравнению с которой «шрагемюзик» не сильнее кошачьих воплей.
- Ну да?
- Я серьезно, милая. Еще пара минут – ты бы ослепла, у тебя начала бы сползать кожа с лица, а мясо – заживо гнить на костях… По счастью, адским владыкам эта музыка приносит еще большие мучения. И Вульпи об этом знал.
Барбаросса обнаружила, что испытывает головокружение даже при попытке вспомнить тот нелепый гимн, что распевал Вульпиус Мельхиор. «Ради нас, грешников», «Обречен нести свой крест», прочее дерьмо… Слова были знакомыми, но смыслы, которые за ними вставали, были или непонятны или рождали в голове смутное болезненное ощущение, будто по костям черепа проходил тяжелый плотницкий шерхебель[7], острый как лезвие гильотины.
[7] Шерхебель – инструмент для обработки дерева, схожий с рубанком, но меньшего размера и с узким лезвием.
- Что это за дерьмо?
- Музыка старых владык, - Кузине пришлось на секунду прикусить ленту губами, оттого ответ прозвучал кратко, - Тех, что правили до эпохи Оффентуррена и которым когда-то служил и Вульпи. Только подумать, эта куча протухшего жира видела иную эпоху, эпоху, в которой энергии Ада были лишь крохотными сквознячками, просачивающимися в щелки между мирами, а ведьмы – беспомощными пиздами, годными лишь портить скот да насылать бородавки! Разве не забавно?
- Черт! – невольно вырвалось у Барбаросса, - Насколько же он стар?
- Не знаю, - Кузина пожала плечами, - Лет четыреста, должно быть. Сколько бы старина Вульпи не прожил на этом свете, он прожил много больше, чем полагалось. Пережил свою эпоху, как гнилой овощ, забытый в погребе. Но ушел он блестяще, не могу отрицать. Эта его лебединая песня, этот гимн… Конечно, от него осталась лишь груда горелого дерьма, но, как по мне, лучше так, чем еще четыреста лет коптить небо, исполняя никчемные песенки в угоду осоловевшим шлюхам… Честно говоря, не думала, что у него хватит на это духу!
У него и не хватило бы – кабы не чертов «шрагемюзик», подумала Барбаросса, не в силах оторвать взгляда от изящных рук Кузины, порхающих с лентами, будто легкие голубки. Он просто пытался спасти своих никчемных девочек – вызвал огонь на себя. Принял ярость адских владык, чтобы дать им шанс спастись.
- Этот кристалл… Он ведь оказался у тебя не случайно, так?
Кузина вздохнула, кротко опустив ресницы. В платье лилового бархата, с новой прической, она не выглядела как оторва, готовая трахнуть тебя на скамейке в парке. Она выглядела как прилежная пай-девочка, которая всегда вежлива со старшими, старательно делает все заданные ей уроки, тщательно ухаживает за своими ногтями и никогда не является домой позже девяти.
От человека, стесненного таким количеством бархата, оборок и кружев, не ждешь резких движений. Но Кузина приблизилась так быстро, что Барбаросса сперва ощутила запах ее духов – что-то цветочное, мягкое, сдержанное – и лишь потом обнаружила, что Кузина стоит вплотную к ней, пристально глядя в глаза. Черт, ну и ловко же у нее это вышло, даже ленты в волосах не затрепетали…
Барбаросса ощутила, как что-то холодное и твердое прижимается к ее шее – на два дюйма выше и правее ключичной ямки. Холодное, твердое, очень острое – и очень терпеливое. Ох блядь, кажется, она знала эту штуку – прикосновение показалось знакомым…
- Ты познакомилась с одной стороной моего папеньки, Барби, - Кузина обворожительно улыбнулась ей, - Но можешь познакомиться и с обратной, если не будешь осторожно себя вести. Скажем так, я вернула Вульпи должок за одну давнюю обиду, которую он причинил одной знатной особе еще лет двести тому назад и о которой, возможно, давным-давно забыл сам. Но знаешь, некоторые обиды более живучи, чем демоны. Иные обиды, словно вексели, могут дремать столетиями, но рано или поздно их предъявляют к оплате… Я могу надеяться, что ты будешь умной девочкой, Барби?
- Да, - Барбаросса ощутила, как холодное лезвие сделало несколько аккуратных шажков вверх, следуя за очертаниями ее яремной вены, - Можешь. Я буду умной девочкой.
Возможно, я и должна была остаться в «Хексенкесселе», подумала она. И то, что я выбралась оттуда живой, уже нарушило планы Кузины. Если так, она может скорректировать их прямо на ходу. Укол в шею – я даже завизжать как следует не сумею. Отчего нет? Ведьма с распоротым горлом в переулке – это, конечно, скверная история для магистрата, который вынужден будет учинить расследование на этот счет, но после всего того, что произошло нынче в «Хексенкесселе», дохлых ведьм будут вывозить оттуда на возах – одной больше, одной меньше…
Кузина убрала нож так легко и быстро, что секундой позже Барбаросса уже сомневалась, был ли он.
- Ты душечка, Барби. Прости, не могу задержаться и поболтать. Видишь ли, через четверть часа мне надо быть в Верхнем Миттельштадте. Баронесса фон Билькау дает ровно в девять торжественный ужин, на котором мне выпала честь представлять общество «бартианок». Мероприятие, по правде сказать, дерьмовое. У баронессы подают слишком много сладких вин и жирного мяса, кроме того, мне придется три часа восторженно улыбаться, ковыряя бифштекс, пока старая филистерша[8] рассуждает о франкфуртском вопросе, ценах на зерно и оловянных рудниках, - Кузина страдальчески скривилась, сооружая какой-то особенный пышный бант, венчающий ее прическу, - Единственное, что поднимает мне настроение – сам барон Билькау, с которым мы после ужина занимаемся всякими милыми шалостями тайком от его дорогой супруги в тайном кабинете. Он не молод, даже стар, но тоже без ума от моего папеньки, кроме того, мы с ним занимаемся и прочими забавами, о которых не стоило бы распространяться за столом, но за которые он платит мне с графской щедростью… Ах, эти старики из Верхнего Миттельштадта такие милые!
[8] Филистер (дословно с нем.языка – «филистимлянин») – обозначение для невежественного обывателя, мещанина и ханжи.
Покончив с прической, Кузина натянула бархатные перчатки, хихикнула и сделала книксен. Хищница, подумала Барбаросса, стоя в шаге от нее, не в силах перестать вдыхать в себя легкий цветочный аромат ее духов. Чертова хищница в кружевах, безжалостная и хладнокровная. Возможно, для нее убийство и соитие – такие родственные друг другу вещи, что она даже не делает между ними разницы. И там и там ты всаживаешь что-то в другого человека и наблюдаешь, как он дергается, а потом затихает. Она проделывала эти вещи тысячи раз. Просто мне, наверно, в этот вечер как-то особенно повезло. Интересно, она вспарывает горло так же страстно, как и целуется?..
- Ну, мне пора. Пока, Барби. Спасибо за приятный вечер! Выпью вина за твое здоровье!
Кузина легко забралась в карету, подобрав юбки. Возница, верно, имел соответствующие указания, потому что тут же щелкнул кнутом, вынуждая четырех гнедых голштинов[9], запряженных цугом, прийти в движение, начав свой особенный мягкий аллюр, из-за которого эта порода так ценится среди знатоков. У правого заднего коренника под шкурой вместо острых выпирающих костей виднелись какие-то пульсирующие, мягкие на вид, волдыри, правая выносная имела на носу три дополнительных, влажно блестящих, глаза, но сейчас это не имело никакого значения. Карета с Кузиной стала набирать скорость – не так стремительно, как аутоваген, но достаточно быстро, чтобы скрыться из виду через полминуты.
[9] Голштин – распространенное название для лошадей голштинской породы, которые разводились в провинции Шлезвиг-Гольштейн с XIII-го века.
Наблюдая за мягко покачивающейся на рессорах каретой, Барбаросса едва не завыла от бессилия. Наверно, что-то подобное ощущал бы губернатор осажденного Штральзунда, наблюдающий с крепостной башни за тем, как посланные ему на помощь семь рот немецких наемников разворачиваются и уходят, едва лишь увидев лагерь фон Арнима.
Кузина могла бы ей помочь. Да что там помочь - она сама по себе могла бы стать сокровищем, способным заменить ей любой инструмент и оружие! Изысканная соблазнительная «бартиантка», она была в силах открыть любую дверь в Миттельштадте и, по слухам, некоторое количество не самых больших дверей наверху, в Оберштадте. У нее были деньги, чтоб оплатить любую прихоть, но ей пришлось бы потрудиться, чтобы заставить кого-нибудь их принять – любой мужчина и любая женщина в Броккенбурге были бы счастливы выполнить любой ее каприз за одну только улыбку. Наверняка у нее множество знакомств среди демонологов и чернокнижников, а то и выше… Среди прочих высших ковенов, может, и в Большом Круге и в городском магистрате и…
Барбаросса ощутила шкрябающие ощущения в животе.
Дьявол. Она так и будет стоять столбом и смотреть, как единственная ее надежда растворяется во мраке броккенбургских улиц? Отчего бы тогда сразу не вырезать себе сердце и не предложить его Цинтанаккару с горчицей и уксусом?..
Барбароссе показалось, будто в глотке у нее застряла уйма острых рыбьих костей, мешающих дышать и глотать. Она никогда не обращалась к другим сукам за помощью – и не потому, что правила «Сучьей Баталии» прямо запрещали любой «батальерке» прибегать к помощи ведьмы другого ковена кроме как по приказу старшей сестры – собственная гордость не позволяла. Но здесь…
Глупо думать, что после того, что произошло между ними на Венериной Плеши они сделаются любовницами, компаньонками или подругами. Крошка Барби, может, не великая ведьма и не знается с адскими владыками, но сообразить это у нее ума хватит. Для Кузины это была случайная случка – наверняка, одна из многих других – и, верно, продиктована скорее потребностью в острых ощущениях, чем внезапно вспыхнувшей романтической страстью. Все, что Лжец говорит про красоту – херня. Едва ли Кузина разглядела под слоем застарелых шрамов и рубцов что-то, что привлекло ее внимание, но если… Если на одну крохотную минутку позволить себе подумать, что это так…
Барбаросса бросилась следом за каретой еще прежде, чем отдала себе в этом отчет. Хваленые голштины успели миновать семь клафтеров – может, в этих тварях и текла толика адской крови, но недостаточная, чтобы они взмыли над землей или растворились в ночи. Барбаросса, не слушая предупреждающего окрика возницы, подбежала к двери, с опозданием сообразив, что не сможет вежливо постучать в стекло пальцем – ее чертовы пальцы годились только на корм собакам.
Внутри кареты горела лампа, потому она хорошо видела Кузину через тонкую шифоновую занавесь. Прямая, как спица, она восседала на подушках, улыбаясь неведомо кому. Если бы улыбкам можно было давать названия, эта наверняка называлась бы «Сегодня я была хорошей девочкой, могу я взять еще конфету после ужина»? Улыбка у нее была мечтательной, теплой, верно, Кузина вспоминала что-то хорошее. С таким лицом можно вспоминать только хорошее. Случайно полученный на улице комплимент, например, или сладкий поцелуй, который тебе не предназначался, но который ты успела у кого-то стащить… Или «Хексенкессель», подумала Барбаросса, собираясь с духом, чтоб постучать в стекло. Воющих от ужаса ведьм, размазывающих друг друга по полу, истошные крики тех, с которых адские владыки в порядке наказания сдирают шкуру – и страшный крик Вульпиуса Мельхиора, превращающегося в груду горелого зловонного жира…
* * *
- Ох, Барби! – Кузина, заметив ее, поспешно сделала знак вознице – карета, недовольно скрипнув, начала останавливаться, - Что-то стряслось, милая? Я могу быть чем-то тебе полезна?
Да, стряслось, подумала Барбаросса. Да, можешь.
«Видишь ли, какая херня, Кузи… У меня в брюхе сидит демон, который сожрет меня через два с половиной часа. Это хладнокровный злобный выблядок, которого подцепил где-то в Сиаме чокнутый старикашка-артиллерист, у которого нездоровая страсть к гомункулам. Я знаю, Кузи, мы с тобой не очень-то ладили прежде, я всегда считала тебе высокомерной сукой с ядовитыми зубами, готовой отсосать у дохлого козла, но эта ночь… эта блядская скамейка в парке… твои слова… И тот мой полет, после которого у меня повредилось что-то в голове… А еще у меня в банке под мышкой херов выскребыш, который проел мне всё нутро своими нотациями и советами… Короче, я взглянула на тебя новыми глазами и, хоть готова трижды себя за это проклясть, мне начинает казаться, что ты не такая уж отчаянная сука, какой многие тебя считают. Я даже думаю, что… Ну, знаешь, я ведь тоже не такая бешенная сука, какой меня принято считать. Быть может, я… Может, мы… Возможно, позже я вспорю себе живот от стыда, но…»
Кузина не стала открывать дверцу, вместо этого она прикоснулась бархатной перчаткой к маленькой кнопке – трудолюбивый демон, загудев, опустил стекло. И Барбаросса обнаружила, что даже те никчемные слова, которые она запасла, под взглядом Кузины слипаются друг с другом. В карете царил мягкий дух ее духов, легкий, немного фруктовый. Улыбка на ее губах тоже казалась легкой, немного фруктовой и, наверняка, сладкой на вкус…
- Кузи, слушай…
Барбаросса кашлянула, пытаясь выудить из себя хоть слово, но почти тотчас замолчала, потому что изящный пальчик Кузины, вынырнув из окна, мягко коснулся ее губ, запечатывая их, словно адской печатью.
- Нет, это ты меня послушай, Барби. Как и все гиены из «Сучьей Баталии», ты слишком труслива, чтобы быть развратной, и слишком озлобленна, чтобы понимать смысл распутства. Наша маленькая шалость на скамейке, должно быть, вскружила тебе голову, заронив в нее мысли, которым лучше было бы там не созревать.
Наверно, так ощущаешь себя, когда карабкаешься по крепостной стене, засовываешь голову в бойницу – и обнаруживаешь широкий раструб тромблона, смотрящий тебе в лицо. И успеваешь услышать легкий хлопок пороха на полке, прежде чем твоя голова превращается в пылающее крошево из обломков костей, тлеющих волос и горящих мозговых сгустков.
На лице Кузины блуждала мягкая улыбка. Улыбка, с которой берут со стола горячее от солнца спелое яблоко. И с которой всаживают нож в спящего в колыбели младенца.
- Знаешь, Ад сотворил много омерзительных вещей, пытаясь превзойти сам себя, но ты – одно из самых выдающихся его творений. Ты омерзительна, Барби. Ты так страшна, что тобой впору пугать демонов. Так страшна, что зеркала должны плавиться, когда ты в них отражаешься. А птицы – падать замертво с ветвей, едва завидя тебя. Ты не просто уродлива, ты – воплощенное уродство, выплеснутое на холст. Даже воздух вокруг тебя смердит.
Оцепенение. Так бывает в драке, когда пропускаешь сокрушительный удар в лицо, усиленный хорошим кастетом или свинчаткой. Тело обмирает, не успев отшатнуться, превращается в трухлявое дерево, неподвластное приказов и ничего не ощущающее. Наверно, если бы карета Кузины внезапно тронулась, раздробив ей ноги своими тяжелыми колесами, она и то ничего не почувствовала бы.
- Иногда я думаю, каково Котейшеству терпеть тебя рядом. Один взгляд на твое лицо способен испортить настроение на целый день. Возможно, она потому и кромсает дохлых котов, что это зрелище позволяет ее взгляду хоть немного отдохнуть от тебя, Барби? Интересно, сколько времени ей потребовалось, чтобы перестать вздрагивать, глядя на тебя? А может… Может, она до сих пор вздрагивает, просто внутренне? Может, ты ей нужна не как подруга, а как зримое напоминание о том, какой кошмар может сотворить с плотью Флейшкрафт, вышедший из-под контроля? Может, ты просто уродливая картинка, которую она держит возле себя, чтобы ни на секунду не забывать про это?..
Барбаросса попыталась выжать из себя какой-то звук, но выходило только сипение.
Улыбка Кузины не потускнела, напротив, расцвела, сделавшись как будто еще горячее, еще слаще. Улыбка, с которой мечтательно глядят на солнце, предвкушая славные выходные. Улыбка, с которой берут чужую руку, принимая приглашение на танец. Улыбка, с которой подливают отраву в вино.
- Сегодня мне придется выпить три кумпфа вина и, пожалуй, переспать с парой-другой хороших жеребцов. Потом принять ванну, закинуться какой-нибудь хорошей дрянью и, пожалуй, попросить кого-то из сестер, чтобы хорошенько выпороли меня ремнем. Может тогда моему телу удастся забыть прикосновение к тебе, Барби.
- Но ты…
Кузина приподнялась на подушках.
- Ты даже не представляешь, до чего мне хотелось блевать всякий раз, когда ты тянулась ко мне губами. Терпеть твои зловонные жалкие поцелуи. Чем целовать тебя, я скорее сожрала бы живую жабу! Твоя пизда похожа на нору дохлой крысы и смердит из нее так же. Помнишь, не так давно ты посоветовала мне отправиться в Либштадт и там отсосать у дикого кабана? – Кузина усмехнулась, разглядывая ее через окно, - Поверь, я бы отсосала у всех кабанов в Либштадте куда с большей охотой. Черт, это было самое омерзительное домашнее задание из всех, что мне когда-либо выпадали. Но я хорошо справилась. Я всегда справляюсь. Потому что я ведьма, моя милая. А ты… Просто кусок подгорелой плоти, который застрял в зубах у Веры Вариолы и который она непременно выплюнет, когда придет время.
Барбаросса кивнула, не отрывая взгляда от мягко изогнутых губ Кузины. С ужасом ожидая того мгновения, когда они разомкнутся, будто из этих нежных розовых лепестков может выползти извивающаяся ядовитая сколопендра.
- Домашнее за…
Кузина подняла руки, чтобы поправить прическу. Скорее, машинальный жест, чем насущная необходимость – ее прическа находилась в идеальном состоянии.
- Я уже говорила тебе, в нашем ковене принято, чтобы старшая сестра раз в неделю раздавала младшим домашнее задание. Что-то вроде милой традиции «Ордена Анжель де ля Барт». Иногда это что-то простое и бесхитростное, но противное – вроде как поцеловать лошадиную задницу у всех на глазах. Иногда что-то каверзное, требующее поломать голову и проявить фантазию. Представь себе, однажды Голубке выпало соблазнить «униатку», а эти суки даже во сне не снимают своих чертовых ряс… Впрочем, я, кажется, об этом уже рассказывала.
- Значит, я…
Улыбка на лице Кузины приобрела цвет розового кварца. Холодного, но очень красивого минерала.
- Ты была моим домашним заданием, Барби. Мне задали трахнуть самую страшную суку в Броккенбурге, милая. И знаешь, что? Это удалось мне гораздо проще, чем я ожидала. А теперь, если ты не против…
Кузина приблизила лицо к окну кареты. Она была не просто хороша в этот миг – умопомрачительно хороша. Юная, застенчиво потупившая глаза, с мягкой улыбкой на устах – любой адский владыка швырнул бы к ее ногам все сокровища, окропив их в придачу своей огненной кровью. Но у Барбароссы не было сокровищ. Не было и рук, чтоб их протянуть.
- Что? – слабо спросила она, - Что теперь?
- Теперь пшла нахер, Барби!
Кузина крикнула вознице – и подрессоренная карета вновь мягко тронулась вперед. Два пары гнедых рысаков голштинской породы стремительно понесли ее вперед, не обращая внимания на сигналы лихтофоров. Минутой спустя она скрылась, съеденная без остатка броккенбургской ночью, не оставив даже звона подков.
Барбаросса молча глядела ей вслед, не чувствуя ни боли в искалеченных руках, ни тяжести банки, которую все еще держала под мышкой. На секунду или две ей показалось, что она вновь слышит страшные губительные ритмы «шрагемюзика», что ее затаскивает в черную воду под изломанный бритвенно-острый лед, но чьи-то ласковые сладкие губы ласкают ее и, оглушенное этим убийственным поцелуем, тело не ощущает ни боли, ни холода…
В себя ее привел смешок гомункула.
- Не стой столбом, Барби! Мы уже почтили твое разбитое сердце минутой молчания, но теперь нам надо идти, чтобы за сердцем не последовала вся остальная требуха. Ты со мной?
- Да, Лжец, - покорно ответила Барбаросса, - Я с тобой.
- Вот и славно. Я, конечно, не претендую на лавры Вульпиуса Мельхиора, да и музыкальным слухом я не наделен, но если тебе сделается от этого легче, могу напевать на ходу, чтобы тебе было легче идти. Что скажешь?
- Плевать. Пой, что хочешь.
Она пожалела об этом – почти мгновенно, услышав его смешок. Черт, стоило бы догадаться, какую песню он выберет…
Cветлый союз ваших сердец
Нежным покровом Любовь осенит!
Цвет красоты, славы венец, –
Всё вам отныне блаженство сулит.
Доблестный рыцарь, шествуй вперёд!
Друг твой прекрасный вместе идёт!
Свадьбы весёлой шум умолкает,
Тайна восторга вас ожидает...
Брачный покой под сенью своей
Скроет чету от блеска огней...[10]
[10] Либретто «Свадебный хор» из оперы «Лоэнгрин» Рихарда Вагнера (1850). Согласно традиций Западной Европы, часто исполняется в начале свадебной церемонии и имеет альтернативное название «Свадебный марш».
[1] Здесь: примерно 224 кг.
[2] Здесь: примерно 12,5 м.
[3] Цвингер – узкое место между внутренними и внешними стенами крепости, служащее удобным местом для обороны.
[4] Кранихштайнская музыкальная премия – премия в области академической музыки, учрежденная в 1952-м году.
[5] Здесь: примерно 5 м.
[6] Здесь: примерно 45 м.
[7] Шерхебель – инструмент для обработки дерева, схожий с рубанком, но меньшего размера и с узким лезвием.
[8] Филистер (дословно с нем.языка – «филистимлянин») – обозначение для невежественного обывателя, мещанина и ханжи.
[9] Голштин – распространенное название для лошадей голштинской породы, которые разводились в провинции Шлезвиг-Гольштейн с XIII-го века.
[10] Либретто «Свадебный хор» из оперы «Лоэнгрин» Рихарда Вагнера (1850). Согласно традиций Западной Европы, часто исполняется в начале свадебной церемонии и имеет альтернативное название «Свадебный марш».