Кузина шла сквозь толпу не таясь и не скрываясь, успевая при этом посылать воздушные поцелуи и кокетливые приветствия, на ходу чмокать кого-то в щеку или шутливо грозить пальцем. Сраная хрень! Кузина вела себя так, словно была королевой этого праздника, более того, она знала в лицо едва ли не каждую суку, что ошивалась вокруг «Хексенкесселя» - и для каждой находила какое-нибудь слово.
- Скола, шикарное платье! Твоя бабушка не рассердится, обнаружив пропавшие гардины?
- Хлоазма! Крошка! Я слышала, тебе вчера порезали в переулке? Нет? Черт, этот блядский город построен на слухах! Когда будут резать, пошли мне приглашение, будь добра, я хочу быть в первом ряду!
- Перхта! Прозит, сладкая чертовка! Так бы и задушила тебя!
- Свинчатка, ты ли это? Устала соблазнять старых мельников и выбралась в свет?
- Вульжа, дрянная ты псина! Не поцелуешь свою любимую сестричку Кузи? Ну и катись нахер, сдалась ты мне!
- Лагару! Рванина! В среду как обычно, в «Безголовой Утке»? Но если я еще раз замечу меченую карту, заставлю вас обеих вылизывать мне сапоги!
В какую сторону ни повернулась бы Кузина, ее встречали смехом, немудрящими комплиментами и радостным визгом. К ней ластились, ее похвалы ждали, ее шуткам оглушительно смеялись. Это не было наигранным, не было игрой или ловко разыгранным спектаклем. Одним только своим присутствием Кузина разжигала этих беспутных шлюх, заставляя даже самых никчемных и уродливых, на которых не польстился бы и баронский рысак, щерится в улыбках.
Музыка из распахнутых дверей била не ровными залпами, как прежде, а в виде сложно устроенной гармоники, но от этого не было легче – грохот стоял столь оглушительный, что Барбаросса мгновенно поплыла – точно целая батарея чудовищных мортир отдавала кому-то остервенелый салют, паля из всех стволов сразу.
Словно девственница
К которой прикоснулись в первый раз
Словно девственница
Когда мое сердце бьется в твоих пальцах
Вырезанное из груди…
Это было ошибкой, второй раз за вечер лезть в «Хексенкессель». Чертовски большой ошибкой. В первый раз она вышла с высоты в пару десятков клафтеров, чудом не развешав свои кишки на фасаде и не размозжив нахер голову. Второй раз может обернуться еще более скверно – она может вообще не выйти…
На что Кузина надеется, таща ее сюда? Может…
Барбаросса ощутила, как внутренности затапливает холодным соленым соком.
Может, это тоже часть игры. Часть извечной игры, в которую играют «бартиантки». Стоит музыке затихнуть, как умница Кузина закричит во все горло, размахивая руками, привлекая всеобщее внимание.
Вы искали Барби, девочки? Так вот же она! Пришла за мной, как послушная овечка на веревочке! Ну, жрите ее! Только не забудьте повязать салфеточки, чтоб не заляпаться!
Я подарю тебе все свои потроха, милый
Мое сознание тухнет
Но я сохранила для тебя свое сердце
Потому что любовь длится вечно…
Вульпиус Мельхиор, как и прежде, безумствовал на своем возвышении высоко над толпой. Скрежеща пришедшими в негодность инструментами, способными издавать лишь скрежет и вой, он приплясывал, отчего его тело, похожее на набитый гнилой брюквой мешок, колыхалось, источая через ржавые раструбы валторн прозрачную слизь, капающую на головы резвящимся ведьмам. Мясистые отростки, покрытые где присосками, а где черными хитиновыми когтями, судорожно бились в воздухе, будто дирижируя невидимым оркестром, им вторили раскачивающиеся на тоненьких стеблях мутные бусины глаз.
Нож в твоей руке такой стеснительный
Но я буду твоей до конца времен
Ты заставил меня почувствовать
Распахнул мою грудь
Моей коже больше нечего скрывать
Запись. Будучи не в силах исторгнуть из своего превращенного в оркестрион тела ни единого благозвучного звука, Вульпиус Мельхиор услаждал слух своих гостей очередной записью, потчуя плодами каких-то неизвестных Барбароссе миннезингеров.
Словно девственница!..
Барбаросса глухо заворчала. Эта неизвестная ей сука, хвалящаяся на весь мир своей девственностью, уже начала бесить ее. Лучше бы она обменяла этот драгоценный дар у адских владык на какой-никакой голос, иначе, черт возьми, из ушей вот-вот начнет хлестать кровь вперемешку с мозгами…
- Эй! Вульпи! Вульпи! Маэстро Вульпи!
Добравшись до центра чаши, Кузина прыгала на месте, ожесточенно размахивая руками.
Какого хера?
- Маэстро Вульпи! Будьте так добры!
Туша Мельхиора под сводом «Хексенкесселя» дрогнула, щупальца беспокойно колыхнулись. Верно, он в самом деле был когда-то музыкантом, потому что он, кажется, расслышал Кузину даже сквозь учиненный им адский грохот, заставляющий вибрировать гигантскую чашу «Хексенкесселя». Невероятно тонкий слух.
- Одну запись, маэстро Вульпи! Пожалуйста! Сыграйте разок одну запись от влюбленных в вас слушательниц!
В руке у Кузины Барбаросса не без удивления заметила крохотную слюдяную пластинку музыкального кристалла. Где она ее прятала? В каком-нибудь хитроумном кармане или… Дьявол, неважно! За каким хером она это делает? Почему думает о музыке в тот момент, когда крошку Барби вот-вот порежут на ремни в окружении беснующихся сук?..
Мельхиор что-то нечленораздельно пророкотал, отчего рассохшийся клавикорд, сросшийся с его чревом, вспучился гнилыми панелями, обнажая ржавые мотки струн. Кажется, это было одобрительный рокот. Одно из щупалец, колыхавшихся в такт музыке, липкий полупрозрачный отросток, стало опускаться вниз, растягиваясь, как гуттаперчевое, и растягивалось до тех пор, пока не коснулось руки Кузины с зажатым в ней музыкальным кристаллом. Резкое обратное движение – прицепившийся к липкой плоти кристалл скользнул вверх, точно возносящаяся звезда и лег в груду прочих, почти не отличимых от него.
- Какого хера? – процедила Барбаросса, оказавшись рядом с Кузиной, - Если это еще одна дрянная твоя шуточка…
Кузина улыбнулась. И в этот раз Барбаросса отчетливо заметила, как в ее глазах мелькнули озорные бесенята.
- Полторы минуты.
- Что?
- Ей осталось петь полторы минуты, - Кузина ткнула пальцем в воздух, как будто это что-то могло значить, - Шевели сапогами, Барби. Через две минуты мы должны быть охерительно далеко отсюда.
- Что?
- Бежим нахер отсюда, сестренка. Через минуту один мой приятель учинит здесь веселье и лучше бы нам к тому моменту быть подальше.
- Твой приятель? – Барбаросса зло дернула плечом, изнывая от желания садануть ей по зубам, - Кто? Еще один демон?
- Можно сказать и так. Демон Максвелла. Бежим, говорю.
Кузина схватила ее за плечо и потащила к выходу. Это было бессмысленно и глупо, но Барбаросса не сопротивлялась. Возможно, у Кузины был какой-то резон, который она не спешила раскрывать. Или же все это от начала и до конца было какой-то чудовищной выходкой. «Бартиантки» славятся своим странным чувством юмора. Возможно, ей показалось уморительно смешным заказать Мельхиору какую-то сопливую баварскую балладу или…
Словно девственница! Оу! Оу!
Внутри такое блаженство
Когда ты распахиваешь мою грудь настежь
И мое сердце начинает биться в такт с твоим!
Двигаться в обратном направлении оказалось куда сложнее. Как пересекать стремительную реку против течения, в придачу двигаясь по засасывающему илистому дну. Барбаросса то и дело оборачивалась, чтоб посмотреть, не отстала ли Кузина, но та всякий раз оказывалась рядом. Гибкая и эластичная, она стремительно двигалась сквозь клубки агонизирующих в танце тел и на лице у нее…
Черт, да она улыбается, поняла вдруг Барбаросса. И чертовы бесенята в ее глазах подросли до размеров демонов. Жарко от одного взгляда. Она что-то задумала. Какую-то проказу или жестокую шутку. Что-то недоброе, в лучших традициях «бартианок». Это может быть связано с… С чем? Барбаросса попыталась сообразить, ощущая себя неловким вторым номером, запаздывающим с парированием, не поспевающим за сыплющимися ударами. Музыкальными кристаллами не убивают. Может, это был какой-то условный знак или…
Лжец беспокойно заворочался в своей банке.
Блядь. Кажется, я знаю, к чему это.
«К чему?»
Тебе это не понравится, Барби. Но, кажется, я понял, что задумала твоя подруга.
«Она мне не…»
Ах, прости. Там, на скамейке, вы всего лишь гадали друг дружке на ромашке. Ты, вроде бы, даже прослезилась?..
«Лжец!»
Кажется, я понял, как работает ее голова. У «Хексенкесселя» только один выход, так?
«Ну?»
Выход, возле которого тебя и поджидают. Черт… Демон Максвелла! Кажется, я понял, что это за тварь и из чьей свиты… Да, стоило бы и догадаться…
Лжец забормотал какую-то околесицу, в которой Барбаросса разбирала лишь отдельные слова – «энтропия», «хаос»… Переспросить она не успела.
Какая-то сука в коротком бархатном платье, лихо задиравшая ноги, не выпуская из рук кувшина, врезалась ей в грудь, да так, что Барбароссе в лицо плеснуло вином. Черт, на удивление недурное вино. Кажется, мускатного сорта… Сука ойкнула и полезла за платком, но замерла еще прежде, чем достала его, когда увидела залитое вином лицо Барбароссы. Испуганно округлившиеся глаза приобрели неприятный стальной оттенок, приоткрывшиеся было для извинений губы распахнулись еще шире.
- Здесь! Она здесь! Это Барби!..
Барбаросса саданула ее коленом в живот, с удовлетворением ощутив, как сука в бархатном платье, всхлипнув, складывается пополам, извергая из себя пряный мускатный водопад. Черт, иногда самые простые приемы – самые действенные. Пусть у нее и нет ручных демонов, готовых сделать за нее всю работу, нет обворожительной улыбки, от которой тают даже озлобленные уличные шлюхи, кое на что сестрица Барби все еще способна…
Кто-то попытался схватить ее за плечо, и это была не Кузина, поэтому Барбаросса саданула назад локтем. Не попала – локоть скользнул по чьей-то груди, но она вновь обрела свободу и бросилась в сторону выхода, яростно протискиваясь между извивающимися телами.
Она рвалась к выходу, изо всех сил прижимая к боку банку с гомункулом, толпа вокруг нее беспокойно ворчала, делаясь все более неподатливой, и хоть новые руки не спешили впиться в ее дублет, она чувствовала, как пространство вокруг нее уплотняется с каждым шагом. Уплотняется, но пока еще не делается непреодолимой преградой.
Спасибо чудовищной какофонии Вульпиуса Мельхиора! Барбаросса едва не расхохоталась на ходу, расчищая себе путь локтями. Дьявольская музыка, заставляющая «Хексенкессель» ходить ходуном, сыграла ей на руку – заглушила крики возбужденных охотниц, мешая им ориентироваться в происходящем, дала ей фору – небольшую, но вполне достаточную, чтобы выскользнуть наружу.
Пой, мысленно взмолилась Барбаросса неизвестной ей суке, которая все не могла уняться, воспевая свою девственность. Пой как можно дольше! Не останавливайся! Пусть у всех пойдет кровь из ушей, главное, продолжай выть!..
Не хочу тебя расстраивать, Барби, но…
Музыка стала смолкать. Мгновение назад оглушительная, она уже не била в спину, как исполинские ладони великана, не заставляла дребезжать зубы. Стала стихать, делаясь все слабее, тая точно лед на стекле.
Флейты выдали прощальный затухающий писк, струны загудели изящным протяжным глиссандо. Песня подходила к концу, и это значило, что…
Вот почему на девственность никогда нельзя по-настоящему положиться, подумала Барбаросса, ощущая на лице злую, прорезающуюся сквозь кожу, ухмылку, эта штука слишком недолговечна…
Справа и сзади от нее кто-то негромко крикнул:
- Барби! Она здесь! Внутри!
Ей ответили другие голоса – справа, слева, впереди, сзади:
- Тут она!
- Где? Где?
- Зажимай!
- Здесь! Сюда! Сюда!
- Зовите Фалько! Она здесь!
Где-то под потолком звучно откашлялся Мельхиор. Располагающийся высоко над головами своих слушательниц, он не замечал нарастающего внизу возбуждения, а может, был слишком опьянен собственной музыкой. Выпирающие из его тела тромбоны всхлипнули, выплеснув немного бесцветного ихора, страдальчески взвизгнул торчащий переломанным пальцем одинокий гобой.
- Ну что, мои красотки, все ощутили себя девственницами? Как жаль разрушать это сладкое воспоминание, но ничего не поделаешь, пришло время вновь сучить ногами! Хлопайте, хлопайте сильнее старому доброму Мельхиору! Сегодня он заставит ваши кости скрежетать в теле, а ваши ноги – кровоточить от мозолей! Если здесь еще остались трезвые суки, вышвырните их прочь, пусть не портят нам праздник! Пейте вино, сколько в вас влезет! Жрите всю ту ядовитую дрянь, которой опьяняете свой рассудок! Сегодня Броккенбург принадлежит вам, мои красотки, мои обворожительные ведьмы! А теперь… Да, можете начинать выть! Мы приступаем к концерту по вашим заявкам. Посмотрим, что прелестные развратницы вроде вас предложили этим вечером дядюшке Мельхиору!..
Кузина зло толкнула ее в спину, заставляя двигаться к выходу. Тонкая и гибкая, похожая на каплю нефти в своей скользкой черной шкуре, она могла бы пройти сквозь щель в стене, но Барбаросса неумолимо завязала с каждым шагом. До дверей оставалось каких-нибудь пять клафтеров[1], но это расстояние, ничтожное по обычным меркам, сделалось бесконечным, будто расстояние в адских владениях, приобрело дополнительное измерение.
[1] Здесь: примерно 12,5 м.
Не успеть. Никак не успеть. Какая-то часть ее сознания, обладающая способностью считать быстрее гомункула, мгновенно измерила оставшееся до дверей расстояние, точно самый придирчивый и строгий из саксонских землемеров. Измерила – и зашипела, точно масло на сковородке. Не успеть. Никак не успеть.
Где-то позади отчаянно и зло ругалась Кузина. Легкая, как пушинка, двигающаяся наперекор всем ветрам и течениям, она тоже начала завязать в булькающей человеческой массе. Наверно, она тоже провела в уме какие-то расчеты, потому что внезапно остановилась, прекратив отчаянный натиск, и крикнула:
- Барби! Зажми уши!
- Что? Что ты, тупая…
- Зажми. Блядь. Свои. Уши. Так крепко, будто адские владыки хотят отыметь тебя прямо в них!
В следующий миг невидимые цитры загудели струнами, исторгнув из себя несколько звучных тристан-аккордов[2] подряд. Загудели – и сладко застонали, перемежая друг друга, сплетая неприхотливую, но тонкую лейтгармонию. Им не суждено было долго надрываться без помощи – почти тотчас на помощь им пришел мягкоголосый верджинал[3] и, хоть его партия лежала в бесхитростном и опостылевшем ля-миноре, выполнил он ее так блестяще, что невозможно было не восхититься. Недурно, подумала Барбаросса, ощущая волнение в толпе вокруг себя – сразу несколько сук двинулись ей навстречу, желая не упустить куш. Если ей суждено умереть в ближайшие несколько минут, то хотя бы не под вопли суки, сокрушающейся о своей драгоценной девственности…
[2] Тристан-аккорд – малый септаккорд, на котором основан лейтмотив оперы Р. Вагнера «Тристан и Изольда».
[3] Верджиналл – английский клавишный инструмент, распространенный в XVI-XVIII веках, струны которого расположены перпендикулярно клавишам.
- Черт… - пробормотал Лжец, - Делай, как тебе сказано! Зажми уши! Если это то, что я думаю…
Виоль д’амур[4] попыталась вмешаться в мелодию со своим мягким тембром, напоминающим воркующий голос старой кормилицы, но верджинал не позволил ей занять главенствующую роль, он вновь и вновь возвращался, чтобы напомнить о себе, голос его делался все мощнее и громче. Две-три лютни покорно щебетали за ним, не делая попыток противоречить и, хоть их хор мог показаться однообразным, все вместе звучало удивительно гармонично. Черт, даже недурно. Барбаросса поймала себя на том, что машинально кивает в такт, а башмаки отчаянно зудят, желая притопывать, будто другой работы им не нашлось.
[4] (фр. – «Виола любви») – струнный смычковый инструмент эпохи барокко, предшественник виолончели и альта.
По толпе прошел легкий шелест, не похожий на тот гул, которым встречали прочие песни. В этом шелесте Барбароссе померещилось изумление и легкий испуг, понятно, от чего – неприхотливая мелодия, льющаяся через начищенный медный рупор фонографа, была не просто органична и смела, она была гипнотизирующе привлекательна. Как глоток прохладной воды среди жаркого дня, подумала Барбаросса. Как мягкая хлопковая рубашка после стирки. Как…
Маэстро Мельхиор и сам как будто бы слегка оцепенел, услышав эту музыку. Его щупальца, беспрестанно шевелившиеся во время концерта, немного обмякли, а испорченные инструменты, торчащие из слизкой массы, перестали звенеть и грохотать, словно не осмеливались вмешаться в этот упоительный звук.
- Закрой уши, Барби!
- Чем? – огрызнулась она, ощущая растущее внутреннее беспокойство.
Даже если бы Цинтанаккар оставил целыми ее пальцы, она едва ли смогла бы заткнуть уши, прижимая к себе банку с гомункулом.
Эта мелодия… Она была чарующей, но что-то в ней было не так. Барбаросса пока не совсем сообразила, что именно, однако ощущала некоторое подспудное напряжение. Как будто бы в медоточивом голосе верджинала была какая-то ошибка, которую никто не замечал. Даже не ошибка, а нарушение в полтона, из-за которого в тональности возникал неуловимый, как сквозняк, крохотный диссонанс. Это ощущение усиливалось и крепло, наверно, не у нее одной, потому что многие в толпе принялись испуганно озираться.
«Фьюти-фьють-фьють, фьюти-фьюти-фьють?» - спрашивал верджинал, и сам же себе уверенно отвечал, - Та-да-там-там, та-да-да-дам!»
- Тогда выбирайся отсюда, - резко приказал Лжец, - Так быстро, как только сможешь. Черт, не думал, что она осмелится… Твоя подруга в самом деле безумная сука! Я почти восхищен.
- Что осмелится?
- Ты еще не сообразила? – Лжец ощерился, - Да в этом блядюжнике сейчас распахнутся все двери Ада!
Нет, она еще не сообразила – нужная мысль звенела негромкой цикадой на фоне гремящего верджинала и вторящих ему лютен, но разлитое в крови возбуждение мешало схватить ее. Почувствовала – но не сообразила. Громче, громче, громче… Музыка нарастала неумолимым крещендо, захватывая все пространство «Хексенкесселя», заглушая испуганный и восхищенный ропот юных шлюх. Она не заставляла их пуститься в пляс, в ней не было тех жгучих ноток, которые пронзают тебя до печенок, заставляя колотить ногами по полу, она просто требовала восхищаться собой, погружая их в блаженное и радостное изумление.
Кто бы мог подумать, что музыка бывает так хороша! Что ноты могут литься так мягко, а их чарующая гармоника окутывать тебя, точно расшитая алмазами золотая шаль…
Они все ощутили это – даже те суки, что двигались наперерез ей сквозь толпу, мысленно подсчитывая монеты, стоимость крошки Барби согласно объявленного Фалько курса. Остановились, растерянно озираясь, будто и позабыли, куда шли. А потом…
Эта нота, вмешавшаяся в общий хор, сразу показалась ей неестественной. Не сочетающейся по ладу с партией, выпирающей, фальшивой – протяжная тонкая нота, напоминающая визг обезумевшего фагота… Барбароссе понадобилось несколько секунд, чтобы понять – эта нота доносится не из огромного медного рупора. Это кричит Вульпиус Мельхиор.
* * *
Маэстро Мельхиор не случайно считался одним из величайших музыкантов Саксонии, даром, что не мог самостоятельно извлечь ни одной чистой ноты.
Знаток самых изысканных фуг и самых вдохновенных ораторий, несравненный мастер по части сложноустроенных миннезангов и умопомрачительно сложных симфоний, он относился к своим обязанностям концертмейстера и конферансье с серьезностью адского эмиссара. В промежутках между музыкальными номерами он позволял себе посмеиваться над танцующими, подбадривать и воодушевлять их самым непристойным образом, а то и отпускать скабрезные комплименты, которые могли считаться комплиментами только для оравы полупьяных ведьм. Но стоило медному рупору его большого монструозного фонографа изрыгнуть первые звуки увертюры или вступления, маэстро Мельхиор делался серьезен и молчалив, как демонолог, проводящий важный обряд.
Про него говорили, что он испытывает к музыке даже большее почтение, чем к адским владыкам и скорее позволит себе испражниться на своих слушательниц, чем нарушить тонкую гармонию хоть каким-то звуком или неподобающим поведением. Несуразно огромный и тучный, похожий на расползшуюся гору жира, прилипшую к тарелке, маэстро Вульпиус Мельхиор сохранял полную невозмутимость, пока играла музыка, разве что немного покачивался в такт, не более того. Полноправный хозяин этого храма музыки, его верховный жрец и владыка, он мог позволить себе не дрыгать телом, как дрыгают никчемные чертовки внизу, тем более, что наверняка давно утратил эту способность. Но сейчас…
Сейчас он был взволнован так, что все его конечности извивались, точно дождевые черви, вынырнувшие из земли, чтобы тоже пуститься в пляс, но извивались не праздно, в ритм громогласному верджиналу, подчиняющему себе прочие инструменты и мал-помалу неумолимо захватывающему весь «Хексенкессель», а беспорядочно и даже растеряно. Он взволнован, вдруг поняла Барбаросса, эта гигантская сопля чем-то чертовски обескуражена – так, словно сам архивладыка Белиал пригласил ее исполнить роль концертмейстера на адском балу, или повелением Ада нот сделалось не семь, а восемь, или…
Еще секунда ей потребовалось для того, чтобы понять – маэстро Мельхиор не просто взволнован, он пребывает в состоянии изумления и ярости.
Его тучное тело колыхалось на предназначенном для него возвышении, так сильно, что огромная чаша ходуном ходила из стороны в сторону, а цепи-растяжки зловеще звенели. По меньшей мере половина его щупальцев обвила тяжелый ящик фонографа, так страстно, будто маэстро, обезумев, решил подобно огромному осьминогу спариться с собственным музыкальным аппаратом. Но это были не объятия страсти, несмотря на большое количество слизи, которую выделяли скользящие по металлическому ящику конечности. Скорее, это была борьба.
Он пытается выключить эту штуку, вдруг сообразила Барбаросса, а его крик, похожий на визг обезумевшего фагота, был криком злости и раздражения – борьба, кажется, складывалась не в его пользу. Такое иногда бывает со сложными устройствами – замурованный внутри демон, отыскав прореху в сковывающих его чарах, принимается озорничать, совершая совсем не то, что от него просят или откровенно насмехаясь над хозяином.
На Швегелинштрассе есть телевокс, который, охотно приняв крейцер в уплату своих услуг, делает вид, что вызывает по магическому каналу абонента, но стоит неосторожному прохожему приблизить трубку к уху, как оттуда доносится оглушительный ослиный рев – такой громкий, что немудрено и оглохнуть. Аппарат на Швегелинштрассе до сих пор не заменили и, верно, не заменят никогда – он служит местной достопримечательностью, с помощью которой на протяжении многих лет разыгрывают ничего не подозревающих сук.
«Падчерицы Сатурна», не желая отставать от прочих ковенов, купили как-то с рук у какого-то ловарца[5] подержанный оккулус. Потрепанный, помутневшего от времени хрусталя, он не выглядел как те сверкающие игрушки, что выставляют в витринах Эйзенкрейса, но ловарец уверил их, что заточенный внутри демон, несмотря на почтенный возраст, на редкость трудолюбив и способен работать за троих. Старый товар, произведенный в старые времена, прекрасные фройляйн, когда к вещам относились серьезнее... «Падчериц Сатурна» никто не называл прекрасными фройляйн, льстить им было бесполезно – обряд инициации включал в себя выжигание на лбу тавра ковена – но они посчитали это удачной сделкой, тем более, что оккулус обошелся им всего в четыре гроша.
[5] Ловари – этническая цыганская группа, входящая в группу «рома», обитающая на территории Европы.
Они еще не знали, что ловарец провел их, точно сопливых школярок. Демон в оккулусе в самом деле оказался бодрым мерзавцем, запаса сил у него хватило бы еще на полтораста лет. Вот только зачарован он оказался то ли проходимцем, ни черта не смыслящем в демонологии, то ли чертовым шутником, который нарочно сыскал в Аду самое неподходящее из адских отродий. Демон в оккулусе имел обыкновение включаться сам собой в пять часов утра, чтобы усладить слух дрыхнущих без задних ног сестер оглушительным исполнением тирольских песен. Если им все же удавалось настроить его на нужную волну, чтобы посмотреть пьесу, все ее персонажи оказывались сплошь косноязыкими заиками. Если они собирались слушать новости, оккулус, не слушая возражений, обязательно находил канал с новостями Каменца или Виттихенау, на худой конец Циттау, но ни в кое случае не Броккенбурга. Если оккулус был не в духе, он, воображая себя то ли церемонемейстером, то ли мажордомом, сам планировал программу, спорадически переключаясь между каналами, легко перемежая выступление саксонского курфюрста кусками из фамильярных водевилей, а шиллеровских «Разбойников» - конкурсом на поедание копченых колбасок из Гамбурга.
«Падчерицы Сатурна» три месяца терпели его выходки, отказываясь смириться с тем, что их обвели вокруг пальца. Пытались умилостивить расшалившегося владыку хрустального шара или, в меру своих сил, обуздать его странные порывы. Тщетно. Оккулус творил что ему заблагорассудится, то изводя их гусиным гоготом посреди ночи, то пугая невообразимыми потусторонними звуками в самые неподходящие для этого моменты.
Последней каплей стала его шутка с Манкуэрдой, хозяйкой ковена. Та разливала из кофейника горячий кофе, когда замок вдруг сотрясся от оглушительной мушкетной пальбы. В ту пору «Падчерицы Сатурна» переживали очередной виток противостояния с «Готландскими Девами» - противостояния, которое в любой миг могло превратиться в обмен любезностями самого горячего свойства, тем более, что оба ковена скопили изрядный арсенал. Решив, что «девы» собрались разрешить спор самым простым и действенным образом, обрушив на замок дождь из свинца, Манкуэрда рухнула на пол, не выпуская кофейника – чувствительно ошпарилась и, вдобавок, сломала два пальца на ноге. Но это были не «Готландские девы» - те спокойно спали в своих постельках, не помышляя ни о чем дурном – это неугомонный оккулус решил усладить спозаранку своих хозяек пятым актом «Артуро Уи[6]», да еще на предельно возможной громкости, нарочно выбрав момент со стрельбой.
[6] Полное название – «Карьера Артуро Уи» - пьеса Бертольда Брехта, действие которой происходит в Чикаго 1930-х годов и в немалой степени посвящено гангстерам.
Терпение «падчериц» лопнуло. Не в силах расколотить чертову стекляшку, они утопили злосчастный оккулус в нужнике, но и там обитающий в нем демон не обрел покоя. По меньшей мере еще год «сестры» ходили по нужде с опаской, со свечой в одной руке и заряженным пистолетом в другой – даже в выгребной яме чертово отродье умудрялось производить такие зловещие и жуткие звуки, что можно было выйти наружу почти седой…
Должно быть, что-то подобное произошло и фонографом «Хексенкесселя», громкоголосым, как все демоны ада, извергающим из своей начищенной медной глотки записанную на музыкальном кристалле музыку. Демон зарапортовался, спутал тональность, может, исказил где пару нот, вот маэстро Мельхиор, уловив это своим чутким ухом, и вспылил…
- Хера с два! – зло бросил Лжец, - Посмотри внимательнее, он пытается заставить его заткнуться. И что-то мне подсказывает, что ни хера у него не выйдет…
Гомункул был прав. Маэстро Мельхиор был не просто возбужден, поняла Барбаросса, наблюдая за тем, как его слизкие конечности судорожно впиваются в гремящий музыкой фонограф, пытаясь распахнуть дверцу, не просто взволнован – он был перепуган до смерти.
- Замолчи! Замолчи! Замолчи!
Фонограф и не думал замолкать. Музыка продолжала беспрепятственно литься из медного рупора даже, кажется, делаясь громче. Затопляя собой исполинскую, наполненную дергающимися в танце суками, чашу «Хексенкесселя».
- Нет! Нет! Перестань! Умоляю, заткнись!
Мельхиор рвал на себя дверку фонографа так неистово, точно спасающийся из горящего дома – дверь спасительного выхода. Тщетно. Его рыхлые конечности обладали гибкостью, но не силой, фонограф же выглядел достаточно прочным, чтоб пережить выстрел из бомбарды. Не случайно – проказливые посетительницы «Хексенкесселя» в прошлом, недовольные музыкой, не раз дырявили музыкальный ящик при помощи тайно пронесенных пистолей и прочего дерьма. Напрасно старый Мельхиор, визжа от ужаса, пытался отпереть проклятую шкатулку, напрасно барабанил по толстой стали своими щупальцами…
С какого хера он так возбудился? Даже если злосчастный демон где и сфальшивил, нарушив тонкую гармонику музыки, орда пьяных ведьм не заметит этого хоть бы демон и принялся кричать петухом – все накачаны дрянным вином по самое горло, возбуждены и исступленно пляшут. Они не заметят даже если весь Броккенбург рухнет в тартарары!
Но Мельхиор боролся с фонографом так неистово, словно речь шла о чем-то куда более серьезном, чем несколько неверно взятых нот. Он то отчаянно барабанил по его железному боку, то пытался заткнуть огромный медный рупор, через который лилась музыка, то исступленно тряс ни в чем не повинный механизм, призывая себе на помощь незнакомых Барбароссе адских владык.
Фьюти-фьють-фьють, фьюти-фьюти-фьють?
Та-да-там-там, та-да-да-дам!
На миг Барбароссе показалось, будто она и сама услышала ту фальшь, которая мучила старого Мельхиора. Что-то укрытое от человеческого уха, скользящее в стремительно разворачивающейся мелодии, что-то, что может ощутить только чутье ведьмы…
Музыка была хороша. Даже слишком хороша. Возможно, в этом все и дело?
Идеальная гармония, идеально выверенная тональность, безукоризненное исполнение. Каждый инструмент, будь это доминирующий над всеми прочими торжественный и грозный верджинал, лукавая виола или смешливые трогательные лютни, играл свою партию не просто безошибочно – с какой-то душераздирающей неестественной правильностью. Будто звуки из них извлекали не человеческие пальцы и легкие, а…
Что-то другое.
Барбаросса ощутила легкий запах озона, перекрывший кислый душок пота и вина. Показалось или… Некоторые суки тоже начали беспокойно крутить носами. Далеко не все услышали в грохоте музыки визг Мельхиора, но запах ощутили многие. Поначалу легкий, даже приятный, отдающий отгремевшей грозой и сырой землей, он быстро усиливался, превращаясь в тяжелый хлористый дух, пронизанный чем-то зловонно-душистым. Так могло пахнуть в недрах эйсшранка, в котором издох следящий за температурой демон, и который простоял несколько дней на жаре, будучи набит вперемешку колбасами, фруктами и цветочными букетами…
В «Хексенкесселе» словно потемнело, хотя Барбаросса готова была поклясться, что все разноцветные лампы горели по-прежнему. Просто воздух как будто был стал менее прозрачен или…
А потом к музыке присоединился голос. Поначалу он не произвел на Барбароссу особенного впечатления – обычный, ничем не примечательный контратенор, каких всегда хватало в Саксонии, мало того, с бедной по нынешним временам колоратурой[7]… Никакого сравнения с Йоханом Карлом Хорном, прозванным Дрезденским Соловьем, которому адский герцог Амдусциас, растроганный его исполнением «Духовных гармоний», подарил три тысячи тонн золота, и которому он же годом позже вырвал горло, оскорбленный какой-то досадной ошибкой…
[7] Колоратура – вокальный прием, использующихся в партиях для высоких голосов, как мужских, так и женских.
Zemlâ v illûminatore,
Zemlâ v illûminatore
Zemlâ v illûminatore vidna...
Как странно – несмотря на то, что голос звучал в полную силу, доведенный фонографом «Хексенкесселя» до уровня громовых раскатов, она не могла разобрать слов, сколько ни вслушивалась. Музыкальные кристаллы – не самый долговечный товар. Те из них, что годами крутятся в фонографе, облизываемые заточенным там демоном, в конце концов начинают звучать неразборчиво, как лягушачий хор. Но этот был, судя по всему, новеньким, только из лавки, и звучал превосходно, просто слова отказывались складываться во что-то осмысленное.
Kak syn grustit o materi,
kak syn grustit o materi
Grustim my o Zemle - ona odna
Это не «остерландиш», вдруг осенило ее. Как будто бы и не фогтландский. И не колючее шраденское наречие, которое она худо-бедно умела разбирать. Может, тюрингский? Черт, нет! Кажется, это вообще не из немецких диалектов, подумала Барбаросса, что-то другое, далекое…
В этом языке не было мягких обертонов, придающих итальянской речи ее винную сладость. Но не было и того зловещего свиста, который скрывается в испанской, напоминающего о полосующих воздух кинжалах. Что-то другое, еще более далекое, проникнутое ощутимо сквозящим в незнакомых словах холодком. Не тем, что приносят в Броккенбург зимой на крыльях адские владыки – губительным трещащим холодом бесконечных ледяных равнин. Неудивительно, что ей показалось, будто этот язык пришел издалека, из краев, в которых она никогда не бывала и в которых – она ощутила это всем сердцем – лучше никогда не бывать.
A zvezdy tem ne menee,
a zvezdy tem ne menee
Čutʹ bliže, no vse takže holodny
Мужчину нельзя было назвать страстным певцом, он не вкладывал души в свое пение, напротив, пел в сдержанной, не свойственной для миннезингеров, манере. Кроме того, Барбаросса по-прежнему не понимала ни слова, однако ощущала, что грубоватая мелодика незнакомого языка мал-помалу захватывает ее. Странный, очень странный язык. В нем не было изящества, но была своеобразная красота – грубоватая звериная красота, не нуждающаяся в огранке. В нем не было элегантности, но была сила – сила, заставляющая напрячься, как напрягается само собой тело в присутствии дикого зверя.
Может, он не щеголял невообразимым количеством фонем и артикуляций, зато в нем ощущались многие другие звуки – звуки, оживающие пугающими картинами перед глазами, стоило лишь немного прислушаться…
Скрип палубы под ногами, промерзшей до последней доски и покрытой колючим льдом.
Завывание хищных демонов, скользящих над залитыми мертвенным светом снежными равнинами.
Страшный треск, с которым колючие фьорды дробят скулы боевых кораблей.
За звуками пришли образы – смазанные, мутные, но пугающие.
Залитый кровью раскалывающий лед, под которым кружат зыбкие тени, ждущие того мгновенья, когда можно будет оплести тебя смертоносными хлыстами и утащить в полынью, в царство черной ледяной воды…
Бескрайнее снежное пространство с неподвижно стоящими боевыми порядками – тысячи молчащих людей, закованных в посеревшую от мороза сталь, и лица у них тоже серые, обращенные в одну сторону, туда, где в гудящих черных клочьях метели вперед несутся, хрустя ледяными когтями и нечеловечески воя, звенящие и гремящие демонические орды…
I, kak v časy zatmeniâ,
i, kak v časy zatmeniâ
Ždem sveta i zemnye vidim sny…
Что-то хлестнуло ее по щеке, так резко, что на глазах выступили слезы.
- Не время смотреть сны, Барби! Ты что, не соображаешь, что происходит?
Барбаросса встрепенулась. Только сейчас она сообразила, что, сама того не ведая, угодила в галлюциногенные силки, укачавшие ее сознание, наполнившие его смутными, жутковатыми, но чертовски правдоподобными образами.
Треск льда, который проламывается под закованными в латы людьми…
Истошный вой, несущийся над ледяными равнинами.
Выныривающие из острых как бритва снежных бурунов демоны с глазами из прозрачного льда…
Это было пугающе достоверно, жутко и… и сладко. Совсем не похоже на сны больного лихорадкой, которые дарует в качестве награды спорынья, или безумные красочные картины, которыми расплачивается с тобой сома. Что-то другое. Более хитрое, более сложное, более реальное…
- Не закрывай глаза! – рявкнул на нее Лжец, - Не слушай музыку! Слушай мой голос!
Ругань Лжеца сбила морок, по крайней мере, она больше не видела бескрайних снежных равнин, на которых никогда не была, не слышала треска, с которым лопается лед, и истошных криков людей в доспехах, утаскиваемых под него. Она слышала только мужской голос, которому аккомпанировал верджинал, и всхлипывающие вопли Мельхиора, исступленно терзающего свой несчастный фонограф в тщетной попытке заставить его замолчать.
- Чертова безмозглая шлюха! Идиотка! Она же погубит всех нас нахер!
- Кто? Кто погубит?
- Твоя блядская подруга! Кузина, чтоб ее черти сожрали! Ты еще не сообразила? «Шрагемюзик»! Эта сука дала ему кристалл со «шрагемюзик»!
* * *
Барбаросса резко повернула голову, пытаясь найти в толпе Кузину, но не смогла отыскать ее взглядом. Может, наделенная паучьей гибкостью «бартиантка» давно выскользнула наружу, а может – Барбаросса ощутила мстительное удовлетворение - сама барахталась где-то рядом, как и крошка Барби, не в силах побороть сопротивление огромной бурлящей массы, заточенной в каменной чаше.
Она определенно не была единственной сукой, поддавшейся льющимся из медного рупора звукам. Прочие ведьмы перестали плясать, стих пьяный смех, никто больше не тискался в углу и не кричал. Многие обмерли, заворожено внимая, у иных посерели глаза – верный признак того, что они сами увидели жуткие пейзажи, что пронеслись перед Барбароссой. Пугающие ледяные пейзажи неведомого им мира, смертельно опасного и бесконечного чужого, скованного льдом и впитавшего столько крови, что лед этот делается черным, почти не блестящем в свете незнакомых злых звезд…
Коротко стриженная сука с выбеленными свинцовой солью волосами, минуту назад остервенело целовавшаяся со своей подругой, уже успевшая запустить жадную как хорек руку ей под колет, повисла у нее на плече, тяжело дыша, обратив вверх бледное, как чистый холст, лицо, на котором еще не успела растаять похотливая гримаса.
Разодетая в черный шелк девица из «Союза Отверженных», похожая на траурную куклу из-за обильно накрашенного лица и великого обилия кружев на манжетах, тихо плакала, размазывая тушь по щекам, не замечая стремительно мокнущих на промежности штанов.
Скуластая дылда в дублете мужского покроя, небрежно распахнутом на груди, демонстрирующем хорошо развитую грудь под грубой, тоже мужского кроя, рубахой, еще недавно презрительно поглядывавшая по сторонам, вызывающе скалившаяся, точно искавшая не компанию на ночь, а противницу, чтобы сойтись с ней на кулаках, при звуках музыки тоже обмякла, беспомощно хватая воздух губами.
Они все это чувствовали. Каждая по-разному, на свой манер, но все.
Они все были ведьмами – запретная музыка отпирала в их душах потайные дверцы и хоть Барбаросса не знала, что она извлекает из них, наблюдать за этим было жутковато. Словно по «Хексенкесселю» распространялся невидимый газ, заставляющий всех обмирать на месте.
Смазливая чертовка в черном атласном платье, таком тугом, что удивительно, как она может в нем дышать, истерически смеялась, запрокинув голову, пытаясь ловить руками невидимые снежинки. Ее спутница, сухая жердь в дешевом суконном дублете с изъеденной оспой половиной лица, пыталась взять ее за плечи и прижать к себе, но сама едва держалась на ногах, шатаясь, как пьяное пугало. Изысканно одетая красавица, с волосами столь густыми и пышными, что могла бы сойти за наилучшее воплощение Кармиллы[8], которое только знала сцена, тяжело блевала на пол, даже не пытаясь прикрыться, не замечая, во что превращаются ее роскошные локоны. Нескладная великовозрастная инженю[9] в кисейном платье, мявшаяся в ожидании, когда какая-нибудь более искушенная партнерша пригласит ее на танец, стыдливо прятавшая некрасивые большие кисти, по-шакальи тявкала, щелкая зубами, глаза у нее при этом были совершенно безумные. Совсем юная девчонка, болезненно-грациозная, как маленькая обезьянка, не прекращающая нервно собирать в складки платье на груди, молча раздирала себе лицо ногтями, с таким упоением, будто стягивала с себя опостылевшую за многие годы одежду. Еще какая-то сука, мелкая, мосластая, с манерами уличного воришки, в подбитой мехом курточке с чужого плеча, сосредоточенно пыталась вышибить себе зубы, монотонно ударяя кулаком в лицо, губы уже полопались, точно спелые вишни…
[8] Кармилла – одна из основных персонажей одноименной готической новеллы Дж.Шеридана ле Фаню (1872), роковая красавица-вампир.
[9] Инженю (фр. ingénue — «наивная») – театральное амплуа невинной и наивной юной девушки.
«Шрагемюзик»!
«Неправильная музыка!»
Барбаросса ухмыльнулась, разглядывая все новых и новых сук, впадающих в экстаз посреди танцевальной залы. Некоторые из них просто цепенели, как осенние мухи, другие принимались хохотать или, жутковато скрежеща зубами, набрасывались друг на друга с ласками, больше похожими на ласки голодных гарпий. Некоторые вырубались наглухо, словно получив кистенем по затылку, или впадали в сомнамбулическое забытье, позволявшее им лишь пускать слюни, что-то нечленораздельно бормоча.
Барбаросса оттолкнула от себя предплечьем какую-то рыжую фильдфанку[10] с грубо остриженными на мужской манер волосами, мокрую от вина и собственных соплей, лезущую к ней, чтобы засосать.
[10] Wildfang (нем. – «дикарь», «сорванец») – обозначение как для бойкого животного (дичь), так и бойких подростков, преимущественно женского пола, ведущих себя на мальчишеский манер.
Значит, это и есть «неправильная музыка»? Тлетворные чары Гаапа, проникающие в разум под видом музыки, порабощающие волю и разум, разлагающие душу, превращающие людей в безумных чудовищ?..
На мгновение Барбаросса даже ощутила разочарование.
Она представляла себе это дерьмо иначе. Как-то более… внушительно, наверно. С искрами, клубами дыма, страшными демоническими ликами, возникающими из пустоты… Черт. Видно, так уж устроен мир, что самые изысканные и соблазнительные его плоды, покачивающиеся на ветке перед глазами, при ближайшем рассмотрении оказываются сродни гнилым яблокам – мелкая, кислая, ничем не примечательная дрянь…
Картинки чужого мира, закованного в лед, были жутковатого свойства, они словно засасывали в себя, ужасая, опустошая, но при этом питая душу какой-то незнакомой ей энергией, мягко пьянящей и превращающей душу в ужасно сложную конструкцию из хрустальных и серебряных шестерен. Ощущалось забавно, но ровно такого же эффекта можно добиться, хлебнув хорошей, умело заваренной, сомы…
- Дьявол, - пробормотала Барбаросса, пытаясь затуманившимся взглядом нащупать дверь «Хексенкесселя», чувствуя, что и ее немного покачивает, - Кажется, я тоже надышалась этим дерьмом… Я же не сдохну от него, а, мудрец в банке? Не превращусь в чудовище?
Лжец зло ударил ручкой по стеклу. Она не услышала звука – гулкая музыка, разливающаяся в «Хексенкесселе», безжалостно съедала, поглощая, любой звук, тише крика – но отчетливо ощутила этот удар, как шлепок по обнаженному мозгу.
- Не превратишься, - буркнул он, - «Шрагемюзик» - мощная штука, но не такая опасная, как принято считать. Это тебе не «серый пепел». Просто архивладыка Белиал чертовски самолюбив и не выносит своих собратьев. Музыка Гаапа рождает у него мигрень и изжогу, вот и вся причина его нелюбви.
- Значит, она не убьет меня? – уточнила Барбаросса.
Уже добро. У монсеньора Цинтанаккара есть все шансы получить то, что ему причитается.
- Нет, неубьет.
Рыжая пацанка встала на колени и попыталась стащить с Барбароссы бриджи, утробно урча, как голодная собака, и суча ногами. Пришлось шибануть локтем ей в лицо – та покорно повалилась на пол, как тяжелый сырой сноп необмолоченной пшеницы. Кажется, никто из прочих сук этого даже не заметил – оглушенные запретной музыкой, они плавали в своих грезах, по-разному переживая этот опыт.
Те, кто послабее, блевали или раскачивались на корточках, те, что посильнее, озадаченно трясли головами, пытаясь сообразить, что за херня здесь происходит. Крепкие головы, завистливо подумала Барбаросса, такие и дубиной не прошибешь, что им какая-то «неправильная музыка»…
- «Шрагемюзик» тебя не убьет, - пробормотал Лжец, - Чтобы сдохнуть от него, надо провести в этом болоте два-три дня, но не думаю, чтобы у тебя в запасе было столько времени. Вот только…
- Что? – спросила Барбаросса с нехорошим чувством.
Голос Лжеца ей не понравился. В нем было что-то от строгого доктора, который сообщает, что лихорадка тебя не убьет, можно не переживать на этот счет, прелестная фройляйн, тебя убьет кровоточащая дырка у тебя в животе - и куда быстрее, чем ты ожидаешь...
- А ты подумай! – рявкнул Лжец, теряя терпение, - Напряги ту кочерыжку, которую носишь на плечах! Зря я, по-твоему, кричал тебе, чтобы ты убиралась отсюда, пока есть возможность?
Барбаросса неуверенно двинулась к дверям, но обнаружила, что добраться до них будет не проще, чем раньше. Набившиеся в «Хексенкессель» суки, обмершие в экстазе или вяло шевелящиеся, представляли собой чертовски большую запруду, преодолеть которую можно было бы разве что с хорошим топором в руках. Некоторые так и остались в состоянии блаженного оцепенения, другие медленно приходили в себя, вздрагивая и озираясь.
Наваждение, рожденное запретной музыкой, быстро проходило, тем более, что суки, набившиеся в «Хексенкессель» этим вечером, наверняка не были послушными девочками, не бравшими в рот ничего кроме кваса, многие из них наверняка успели испробовать на себе многие и многие виды губительных зелий, выработав какой-никакой иммунитет.
Дылда с оспинами на пол-лица распускала корсет на платье своей спутницы, но не страстно, а споро и умело – чтобы дать той вдохнуть воздуха. «Отверженная» в пышных черных кружевах нервно смеялась, не замечая ни мокрых штанов на себе, ни разводов туши на лице. Где-то под ногами у Барбароссы зашевелилась рыжая оторва, так и не добравшаяся до ее штанов, и это, наверняка, было самое тяжелое пробуждении в ее жизни, учитывая, что ее зубы хрустели под башмаками Барбароссы, как галька…
- Порядок, Лжец, - пробормотала она, озираясь, - Они приходят в себя. Мы легко выберемся, еще до того, как они вытрясут звезды из головы и…
- Ты так ни хера и не поняла, верно, Барби?
Он подсказал ей, а может, и нет. Может, это наконец запоздалая мысль добралась до оглушенного видениями мозга.
I snitsâ nam ne schorokh krinolina
Ne glaz tvoih pustaâ sineva
A snitsâ nam trava, trava u doma
Zelenaâ, zelenaâ trava
Ах ты ж блядь.
Только тогда она поняла, отчего Лжец бесится в своей банке, исходя злостью. Отчего появился этот странный запах – и то смутное чувство какой-то неправильности, царапающее душу.
Отчего высоко над землей извивается и воет Вульпиус Мельхиор.
* * *
Барбаросса ощутила, как сердце превращается в подвешенный внутри грудной клетки мешочек с холодной землей.
Кузина!
Приветливо улыбающаяся милочка Кузина, случайно, из скуки, заглянувшая на танцы.
Обворожительно-хорошенькая любовница Кузина, так ловко распластавшая ее на скамейке, едва не заставившая растаять в ее умелых руках от хмельных и горячих ласк.
Трижды проклятая сука Кузина, с улыбкой пай-девочки, протягивающая Мельхиору музыкальный кристалл.
Кристалл. Музыкальный кристалл в ее черных гладких пальцах.
Она знала, что Вульпиус Мельхиор, самодовольный и полновластный хозяин «Хексенкесселя», владыка музыки, король своры пьяных сук, привык угождать своим гостьям, особенно тем из них, что хороши с собой и обучены манерам. Этот древний червь, мнящий себя великим дамским угодником, отпускающий фривольные шутки и пошлые комплименты, никогда не мог отказать хорошеньким чертовкам и охотно удовлетворял их капризы.
Кузина знала это.
Скоро здесь станет жарко, сказала она.
Через минуту один мой приятель учинит здесь веселье, сказала она, и лучше бы нам к тому моменту быть подальше.
Демон Максвелла. Энтропия. «Шрагемюзик».
Барбаросса увидела вдруг еще одну картину, пронесшуюся перед глазами. Не ледяной ландшафт, залитый кровью, не утаскиваемых под лед отчаянно кричащих людей - выжженные этажи «Хексенкесселя», покрытые мягким белым пеплом – и скорчившиеся скелеты, лежащие на нем, как на перинах…
Подвешенный в ее груди мешочек начал туго сжиматься, отчего холодная земля внутри мерзко заскрипела. Барбаросса подняла взгляд и увидела, как Вульпиус Мельхиор, еще недавно ощущавший себя хозяином «Хексенкесселя», надсадно визжа, колотит щупальцами по стальному ящику фонографа, отчаянно пытаясь заглушить хлещущую из него музыку.
Он понял все первым, вдруг сообразила Барбаросса. С первых тактов, с первых нот. Он был похотливым грязным старикашкой, дрянной развалиной, не способной произвести ни одной благозвучной ноты, но он же был великим знатоком музыки. Он-то сразу понял, что именно вырывается из его проклятого аппарата…
Дерьмо, подумала Барбаросса.
Дерьмо, дерьмо, дерьмо…
В Броккенбурге всегда будут водиться тупые суки, готовые по доброй воле накачивать себя «неправильной музыкой». Но одно дело – упиваться запретными звуками, схоронившись где-нибудь в тайном месте, отгородившись от мира и всевидящих владык надежными чарами и многими слоями защитных пентаграмм. Многие так и делают.
Но только самая отбитая блядина рискнет слушать эту дрянь в открытую. Тем паче – через оглушительно ревущий фонограф, во всеуслышание, так, чтоб дрожали остатки витражей в окнах…
Это то же самое, что выйти на ярмарочную площадь в базарный день с рупором в руках и пообещать маменьке архивладыки Белиала натолкать полную жопу горячих каштанов. Это не просто неповиновение, за которое можно лишиться рук, глаз и рта, или же сделаться круппелем – смотря по тому, в каком настроении будут владыки – это уже дерзость на грани открытого противления воле Ада. Неприкрытое оскорбление. Почти вызов.
A my plivem orbitami,
putâmi neizbitymi
Prošit meteoritami prostor
Opravdan risk i mužestvo,
diavolskaâ muzyka
Vplyvaet v delovoj naš razgovor
Под грохот вклинившихся в мелодию литавров проклятый «шрагемюзик», усилившись, вновь попытался влиться ей в голову, выдавив все прочие мысли. На миг ему это даже удалось. На миг Барбаросса вновь ощутила себя стоящей посреди ледяного поля, между скелетами боевых кораблей с выпотрошенными животами, окруженной сотнями горящих в ночи костров. Какие-то узловатые и колючие человекоподобные твари на берегу, состоящие, казалось, из облитого смолой хвороста, небрежно цепляли когтями вяло ворочающихся в полыньях людей, сумевших каким-то чудом в своих тяжелых доспехах добраться по ледяной воде до твердого льда. Цепляли – и волокли к кострам, не обращая внимания на их исполненный ужаса вой, очищая на ходу, точно спелые фрукты, оставляя за собой дорожку из бесполезной стальной шелухи – кирас, поножей, клочьев кольчуги. Там, у костров, в окружении хохочущих и ухающих сородичей, добыча свежевалась, роняя свои внутренности на снег, и почти мгновенно пожиралась, успев испустить пронзительный вопль.
Черная ночь, заполненная тысячами костров, неспешно ковыляющими по берегу фигурами и воплями, плывущими над расколотыми льдинами...
Во второй раз выныривать из этого кошмара было проще, но Барбаросса еще несколько секунд не могла говорить – горло казалось сухим и стертым, будто она несколько часов подряд глотала чертов снег, набивая им брюхо…
- Не отрубайся! – приказал ей Лжец, метавшийся в своей банке, словно перепуганная рыбешка, - Нет времени. Что, уже смекнула, в какую дьявольскую херню нас втянула твоя подружка? Подари ей букетик фиалок – если, конечно, сможешь выбраться отсюда живой!
- Так мы…
- Да! Ее стараниями мы все в один миг сделались сообщниками! Мы все причастились этой дрянью! Мы все слушали «шрагемюзик»!
- Но мы же не...
Гомункул зло расхохотался.
- Не по своей воле? Как будто адским владыкам есть до этого дело! Черт, не стой столбом! Убираемся отсюда, пока весь «Хексенкессель» не превратился в одну огромную яму, полную кипящего дерьма!
- Как будто я не пытаюсь!
V kakoj-to dymke matovoj
zemlâ v illûminatore
Večernââ i rannââ zarâ
Барбароссе захотелось до скрежета размозженных пальцев сжать кулаки.
Она только сейчас сообразила – весь «Хексенкессель», огромный, точно старая крепость, каменный, несокрушимый – это одна большая ловушка. Каменная клетка, набитая опьяненными и ничего не соображающими суками, клетка, которая подобно лифту вот-вот отправится прямо в Ад. Клетка, в которой она сама завязла насмерть, не в силах вырваться наружу.
Кузина, дырявая ты пизда…
Вот, что ты задумала. Скучающая «бартиантка» в прелестном розовом платье, ты не случайно явилась на танцы. И музыкальный кристалл с «неправильной музыкой» оказался у тебя отнюдь не случайно. Ты все подготовила и почти все просчитала. Устроила своим товаркам и сестрам горячий вечер. Черт, с тем же успехом ты могла запустить в толпу танцующих сук пороховую бомбу!..
На какой-то миг целительный жар ненависти выжег из тела слабость и гадкие картины, созданные «шрагемюзиком», картины, полные визжащих людей, которых какие-то твари стаскивают в кучи, точно блюда на пиршественном столе, застеленном белоснежной скатертью из бескрайнего снега.
- Выбирайся, Барби! Выбирайся, нахер, отсюда!
- Я стараюсь, чертов сморчок!
* * *
Барбаросса зарычала, вновь принявшись прокладывать себе дорогу наружу, безжалостно орудуя локтями и тяжелыми башмаками. В этот раз удача сопутствовала ей куда больше. Танцующие и обжимающиеся парочки больше не преграждали дорогу, пьяные суки не норовили повиснуть на шее, досужие пиздорванки не отвлекали внимания.
Она успеет выскользнуть, прежде чем они все придут в себя. Проскользнет в дверь, отвесит напоследок прощальный поклон, может, сплюнет – и пусть весь «Хексенкессель» отправляется в Ад. Только без нее, без крошки Барби. Она не для того столько раз обманывала смерть за этот бесконечный день, чтобы испустить дух в толпе похотливых шлюх, мнящих себя ведьмами.
«Я успею, - мысленно сказала она себе. Эти слова она повторяла снова и снова, как заклинание на адском наречии, уже не сознавая смысла, но с нечеловеческим упорством, - Я успею, я успею, я успею, я успею…»
Мне нужно полминуты, подумала она, отчаянно лавируя в толпе, жалких полминуточки.
Полминуты – это совсем немного по меркам смертных. По меркам адских владык, живущих миллионы лет, это даже не время. Просто сухая, ничего не обозначающая, песчинка, прилипшая к стеклу. Я успею, подумала Барбаросса, пытаясь зарядить ноги этой мыслью, чтобы придать им прыти.
Адские владыки имеют в мире смертных тысячи ушей и тысячи глаз, но не может быть, чтобы все эти глаза и уши были вечно настороже, денно и нощно наблюдая за своими слугами. Всем известно, даже самый прилежный соглядатай хоть раз, да отвлечется. Даже самый усердный шпион где-то да припозднится, где-то замешкается, где-то поленится донести…
A syn grustit o materi,
a syn grustit o materi
Ždet syna matʹ, a synovej - Zemlâ
Она успеет.
К тому же, говорят, жизнь в Аду кипит, как варево в ином котле – за охотами и пирами непрекращающейся чередой следуют балы и оргии, за турнирами и танцами – прочие увеселения, блеск и устройство которых человек даже не может вообразить своим грубым полуживотным разумом. Если кто из старших владык и посматривает в сторону Броккенбурга, наверняка лишь изредка, сквозь пальцы, не утомляя особо глаз. Как будто им есть дело до того, какое дерьмо заливают себе в уши юные суки из Броккенбурга…
Она успеет.
Где-то наверху отчаянно завизжал Вульпиус Мельхиор. Отчаявшись совладать с фонографом, охваченный слепым ужасом, он принялся бить по нему теми никчемными инструментами, которые вросли в его тушу, но это были жалкие, бесполезные удары. С таким же успехом можно было колотить по рыцарскому доспеху фанерным мечом.
Древние виолы, изгнившие двести лет назад, рассыпались трухлявой щепой от соприкосновения с полированным стальным ящиком, которому нипочем были даже мушкетные пули. Изъеденные ржавчиной трубы и валторны плющились и гнулись, исторгая из себя жуткие предсмертные звуки. Лютни лопались, точно пустые орехи. На глазах у Барбароссы изящная ангелика[11] эпохи барокко разлетелась вдребезги, но не смогла даже поцарапать тяжелого медного рупора, продолжавшего извергать из себя проклятую Гаапову музыку.
[11] Ангелика – европейский струнный инструмент XVII – XVIII веков, совмещавший в себе лютню и арфу.
Сама завязшая в толпе, чувствующая пятками мучительное жжение, на миг она ощутила неприкрытое злорадство по отношению к этому самодовольному моллюску, еще недавно мнившему себя властителем «Хексенкесселя» и его шлюх. Когда адские владыки заметят недоброе, некоторые, может, и избегут наказания. Некоторые – но не он. То-то он воет от ужаса, пытаясь заглушить свой проклятый инструмент, то-то его пульсирующее рыхлое тело источает из себя через смятые раструбы тромбонов и вагнеровских труб зловонную мутную желчь – заменитель человеческого пота, а может, мочи. Он-то знает – ему, в отличие от легконогих ведьм, не покинуть своего возвышения, не избавиться от орудия преступления…
Плевать на него. Плевать на прочих.
Главное – она успеет.
Выскользнет из чертовой ловушки, прежде чем сомкнулись створки и…
Она вдруг ощутила странный запах. Это был не запах озона, который пришел на волнах «шрагемюзик», не запах тухлятины или хлора. Это был другой запах – не неприятный, но какой-то беспокойный, пробуждающий на дне души неприятные эманации, отдающий… Она даже не могла сказать, чем.
Чем-то маслянистым и приторным, напоминающим запах испорченного ромового крема.
Солоноватым и едким, как зола в камине.
Горьковатым, как несвежий угорь.
Вульпиус Мельхиор, владетель «Хексенкесселя», вдруг завыл, выпустив из щупальцев огромный стальной ящик, который так и не смог ни раздавить, ни заставить заткнуться. Старый конферансье, большой знаток музыки, он первым понял, что происходит, но ничего поделать уже не мог. Проклятая музыка хлестала наружу и сдержать ее было не в его силах.
- Владыки! Молю! – Мельхиор заметался на своем помосте, отчаянно пытаясь сдвинуть с места свою необъятную тушу, ощетинившуюся сломанными и бесполезными инструментами. Флейты, торчащие из него точно дюжины обломанных заноз, разразились протяжным испуганным воем, полусгнившие виолы со ржавыми струнами издали неразборчивый и жуткий рев. Каждый инструмент, заточенный в тушу всемогущего некогда Мельхиора, будто стремился напоследок прозвучать, пусть как-то, заявить о себе, исторгнуть из себя хоть какой-то звук.
Плевать. Она успеет.
Мгновением позже лампы «Хексенкесселя», горевшие ровным светом, вдруг несколько раз моргнули и погасли на две томительные секунды, вызвав у толпы вопли не то ужаса, не то восторга, а когда загорелись вновь, Барбаросса обнаружила, что их цвет изменился. Это больше не был приевшийся багрянец, скучная лазурь и банальный пурпур, которыми они омывали зал, аккомпанируя доносящейся из фонографа музыке, это были какие-то другие цвета. Цвета, вызывающие у нее отчетливую тошноту, которые человеческий глаз практически не разбирал и для которых наверняка не существовало названий…
Вердигри[12], подумала она, ощущая, как желудок надувается рыбьим пузырем, а пот делается липким и холодным. Марсала[13]. Вердепеша[14]. Черт, они не знала, что в мире существуют такие названия. Еще секунду назад не знала. Это было похоже на подсказку из задних рядов, когда какая-нибудь сука, устав наблюдать, как ты мучаешься под пристальным профессорским взглядом, шепчет тебе на ухо правильные ответы. Или на легкий сквозняк, донесшийся из затхлого чулана, где хранятся старые зимние плащи, принесший тебе внезапно посреди лета запахи и ароматы, о которых ты совсем позабыла. Очень любезно со стороны Лжеца, подумала она, ощущая, как покалывает от напряжения в паху, я непременно поблагодарю его за заботу, когда выдастся возможность…
[12] Вердигри – оттенок зеленого, цвет пленки на окислившейся меди.
[13] Марсала – темный оттенок красного, название было дано в честь сорта итальянского вина.
[14] Вердепешевый – розовый оттенок зеленого, похожий на незрелый персик.
Она успеет…
А потом где-то очень высоко Вульпиус Мельхиор завизжал, отчаянно и страшно, срывая голос, не замечая, как его жалкие инструменты крошатся и лопаются, превращаясь в бесполезный сор:
- Катитесь нахер отсюда, тупые шлюхи! Танцы закончились! Вы что, не соображаете, что происходит?! Валите! Убирайтесь! Прочь! Прочь!
И только тогда она наконец поняла – не успела.
Ад не просто был рядом – Ад уже пришел в «Хексенкессель».
* * *
Барбаросса никогда не видела моря. Ближайшее море, где бы оно ни находилось, располагалось так далеко от Кверфурта, что старые углежоги, бывало, шутили – проще выкопать свое собственное. Брошенных ям в округе в избытке, а наполнить можно в две минуты, достаточно всем городом скинуть с себя штаны…
Барбароссе хотелось увидеть море – отчего-то казалось, что в краю бездонной воды нет извечного запаха гари, пропитавшего Кверфурт насквозь, да и угольных ям там никак водиться не могло. Да и просто забавно было бы увидеть такое невообразимое количество воды разом. Некоторое время она надеялась, что у отца заведется какой-нибудь крупный заказчик из Штёбница, которому он отправит телегу с углем, захватив заодно с собой и ее. Штёбниц стоит на берегу озера Гайзельталь – не море, конечно, да и высохло наполовину в сорок пятом, задолго до ее рождения, но все равно отчаянно хотелось на него взглянуть. Надежде этой не суждено было свершиться – к тому времени отцовский уголь, передержанный в ямах, сделался таким мелким и серым, что охотников на него находилось все меньше даже в Обхаузене и Гаттерштеде.
Знакомство с морем произошло, когда ей стукнуло пять, надолго отбив у нее тягу к большим водоемам. Обнаружив однажды на заднем дворе наполовину полный отцовский кувшин, она наполнила пивом вырытую в земле ямку и по меньшей мере четверть часа забавлялась тем, что пускала по ней шляпки из-под желудей, воображая их проворными морскими пинасами и шхунами. Кленовые крылатки, плывущие по течению, играли роль китов, а мелкий уголь, которым она ловко бомбардировала собственноручно созданные флотилии – адских владык.
Поймав ее за этим занятием, отец не стал снимать ремень – просто схватил Барбароссу за затылок, сунул лицом в лужу и держал так, пока у нее перед глазами не поплыли зеленые пузыри. Даже когда она выбралась из лужи, едва шевелясь, как полудохлый лягушонок, эти пузыри еще долго преследовали ее – должно быть, вволю нахлебалась отцовского пива…
Это оказалось хорошим лекарством от тяги к большим водоемам. Что уж там, с тех пор она не только не стремилась их увидеть, но и ощущала легкую дурноту, задев случайно взглядом выставленное где-то в витрине полотно Йенсена или Бонавентуры[15].
[15] Петерс Бонавентура (1614 – 1652) – нидерландский художник-маринист и гравёр. Макс-Йенсен (1860 – 1908) – немецкий художник-маринист.
В прошлом году они с Котейшеством урвали по дешевке пару билетов на «Приключение «Киахонета» на галерку. Дурацкая пьеса о новенькой баркентине «Киахонет», которая терпит бедствие в Эфиопском море – кажется, дурень капитан забыл вознести морским демонам причитающуюся им плату. Места были с неважным обзором, в театре воняло жареным жиром, кроме того, она перед тем выпила порядком вина и все три часа ерзала на скамье, сражаясь с собственным мочевым пузырем, оттого почти не запомнила, что происходило на сцене. Но отчего-то очень хорошо запомнила сцену приближающегося шторма во втором акте.
Сцена была поставлена дешево, без крупицы магии – просто полдюжины рабочих, укрывшись за арьерсценой, раздували опахалами крашенные в индиговый цвет полосы сукна, а специальные погремушки и трещотки наполняли зал треском и скрипом. Однако иллюзия оказалась достоверной. Настолько достоверной, что Барбаросса едва не бросилась опрометью прочь из зала, ощутив дурноту – только лежащая поверх ее руки ручка Котейшества и заставила ее остаться на месте.
Нет, черт, она не любила моря. И счастлива была бы прожить остаток жизни, даже не почувствовав его запаха. Но бурлящая толпа, запертая в каменном чреве «Хексенкесселя», в мгновение ока сделалась морем – жутким, бушующим штормовым морем, в котором она сама была лишь заблудившейся, швыряемой из стороны в сторону, щепкой. Щепкой, которую в любой миг могло раздавить, с хрустом переломив пополам, или размозжить ударом о стену.
Ведьмы и так были пьяны и взбудоражены, жуткие картины, навязанные им «шрагемюзик», возбудили их сверх предела, а крик Мельхиора подстегнул тех, что еще колебались. Не все из них сообразили, что происходит, некоторые, все еще оглушенные чарами, застыли, бессмысленно хлопая глазами, но все из них поняли – что бы за чертовщина ни происходила в «Хексенкесселе», пора убираться отсюда. Хуже всего было то, что поняли они это одновременно.
Танцы на сегодня кончились – несколько сотен опьяненных запретной музыкой сук поняли это почти одновременно. Сотни Золушек, бросившихся прочь из королевского дворца с наступлением полуночи, с изрезанными в кровь ногами от растоптанных хрустальных башмачков…
Последняя мысль, скорее всего, принадлежала не ей, а Лжецу, но Барбаросса поняла, отчего он так подумал. Сквозь завывания Гааповой музыки и крики Мельхиора был отчетливо слышен звон стекла, напоминающий гул какой-то страшного прибоя – это сотни сапог, башмаков и туфелек размалывали вдребезги пустые бутылки, в изобилии валявшиеся на полу, превращая пол «Хексенкесселя» в смертоносную, усеянную лезвиями, поверхность. Не упади, приказала себе Барбаросса, ощущая стеклянное крошево подошвами башмаков. Иначе уже не поднимешься – или поднимешься в таком виде, словно тебя протащили под килем[16]…
[16] Протаскивание под килем – наказание эпохи парусных судов, при котором наказанного при помощи веревок протаскивали под днищем корабля (килем), обильно поросшим острыми ракушками.
У нее на глазах костлявая сука в меховой курточке, еще недавно колотившая себя в забытье кулаком по лицу, стиснутая крепкими плечами соседок, взвизгнула от боли и ушла вниз, точно затянутая под лед, а когда вынырнула, захлебываясь собственным криком, превратилась в истошно визжащее существо, похожее на окровавленную капусту – все, из чего прежде состояло ее лицо, висело беспорядочным багряным тряпьем, в котором уже нельзя было ничего различить кроме лихорадочного блеска безумных глаз. Должно быть, соседки втоптали ее в усеянный осколками пол и протащили по нему пару фуссов…
Дерьмо. Ее участь будет не лучше, если она упадет. В такой толпе задавят не то, что сестрицу Барби, «батальерку», но и саму Аниту Аугспург[17] – не помогли бы даже ее хваленые платья, расшитые колючей проволокой и ощетинившиеся во все стороны булавками и шипами из бритвенных лезвий.
[17] Анита Аугспург (1857 – 1943) – немецкая писательница и юрист, получившая известность как первая в своем роде деятельница феминистического движения.
- Giuro su tua madre, una puttana morta, queste puttane ci distruggeranno tutti! – возбужденный, беспомощно мечущийся в банке, Лжец, должно быть, сам не заметил, что перешел на итальянский. Если бы его крохотная стеклянная скорлупка, прижатая к животу Барбароссы, угодила бы в эту бурю, не продержалась бы и секунды, - Portaci all'uscita[18]!
Блядский мудрец…
- Pezzo di merda di mucca[19]! – огрызнулась она, сцепив зубы, - Я пытаюсь!
[18] Клянусь твоей мамашей, мертвой шлюхой, эти бляди погубят нас всех! Тащи нас к выходу!
[19] Кусок коровьего дерьма!
- В таком случае я предложил бы тебе утроить усилия! Потому что я уже отчетливо слышу скрип адской двери и, поверь мне, тебе не захочется быть тут, когда она распахнется!
Эти слова подействовали на нее лучше, чем хороший хлыст. Барбаросса устремилась к выходу с утроенной яростью, пробивая себе дорогу локтями и башмаками, но выиграла на этом каких-нибудь жалких три фусса. И даже эти три фусса дались ей чертовски немалым трудом. Все эти хорошенькие девочки, надевшие в «Хексенкессель» свои лучшие платья, потратившие не один час на прически, все эти юные обольстительницы и застенчивые чертовки – все они в единый миг превратились в осатаневших, подчиненных одной мысли, адских отродий, безжалостных как пирующие в небе над Броккенбургом гарпии.
На глазах у Барбароссы какая-то растрепанная сука в зеленом шелковом платье, миловидная, но с безнадежно испорченной прической, завизжав, бросилась к выходу, пытаясь выцарапать глаза всем, кто преграждал ей путь. Барбаросса приготовилась врезать ей локтем в лицо, но не успела – кто-то пырнул ее крохотным кинжалом в горло, и так ловко, что сука в зеленом даже не сразу сообразила, что мертва – еще несколько секунд с глупым видом ощупывала хлещущий кровью разрез на своей шее – будто это была дырка на платье, которую предстояло зашить. Обмякнув, она ушла под воду, как и прочие, и Барбаросса с удовольствием прошлась по ее мертвому хрустящему телу башмаками, дробя кости.
Добрые традиции «Хексенкесселя» оказались забыты – столь же быстро, как священные клятвы новобрачной, увидавшей восьмидюймовый хер у соседа. Никто не думал о правилах нейтралитета – в крысиной ловушке, набитой истошно визжащими крысами, не может существовать ни нейтралитета, ни правил чести, ни договоренностей. Существовали только перепуганные до смерти суки, пытающиеся спастись.
В бушующей толпе сложно использовать оружие, у многих его и не было. Все эти суки, разряженные в шелк и бархат, с хитроумно сооруженными прическами и раскрашенными мордашками, они собирались на танцы, а не на дуэль и не на драку, оттого многие из них не имели при себе ни ножей, ни прочих инструментов, привычных на улице. Но они были ведьмами, вне зависимости от того, сколько им суждено было прожить.
Они визжали, впиваясь друг другу в волосы, кусались, драли друг друга когтями. Какой-то неудачнице в нескольких шагах от Барбароссы вырвали кадык – не понять, случайно или специально – еще полминуты она страшно хрипела, корчась где-то под ногами. Кого-то полоснули по шее осколком стекла. Кому-то всадили в бок отломанную шпору…
Толпа больше не была аморфной массой сродни застоявшемуся болоту, теперь она была наполнена разнонаправленными злыми течениями, и это было еще хуже. Пытаясь двигаться к двери кратчайшим путем, Барбаросса попадала то в одно течение, то в другое, отчего ее то швыряло из стороны в сторону, то едва не утягивало вниз саму. К полу, туда, где звенело стекло и хрипели суки с переломанными костями, быстро превращающиеся в распластанное под ногами влажное тряпье.
Были и губительные течения, наполненные страшной силой, которые крушили сами себя под хруст чьих-то костей или, запутавшись друг в друге, превращались в страшный, засасывающий окружающих, водоворот. Оказавшись в одном таком, Барбаросса сумела вывернуться, но лишь таким страшным напряжением торса, что едва не порвалась пополам.
Левой рукой ей приходилось прикрывать банку со Лжецом, прижатую к груди под дублетом, правая активно работала локтем, точно косой, кроме того, она активно пускала в ход башмаки. И все равно она двигалась со скоростью лодчонки, плывущей на веслах против сильного течения – требовалось вкладывать огромное количество сил, чтобы преодолеть каждый фусс и каждый клафтер. Черт, иногда, кажется, каждый дюйм давался ей дорогой ценой, а иногда, замешкавшись, она мгновенно теряла те жалкие дюймы, что выиграла.
- Прочь! – выл где-то вверху Мельхиор, потрясая своими жалкими щупальцами, - Убирайтесь! Уходите! Прочь!
Он похож на Дитриха Фалькенберга, подумала Барбаросса, прикрываясь локтями, чтоб ей самой не раздавили ребра, последнего защитника Магдебурга, который с горсткой последних солдат попытался сдержать хлещущее в ворота адские легионы Иоганна Тилли. Но у Фалькенберга были алебардисты из его гвардии, генуэзские наемники и немногие оставшиеся преданными ландскнехты – вполне недурная компания, чтобы принять бой в последний раз. Армия Мельхиора же состояла из раздавленных скрипок, лопнувших барабанов и искалеченных виол с повисшими струнами, изрыгающих из себя жуткие полуволчьи вопли.
Ни его вопли, ни поднятый им жалкий шум не были способны ритмично бьющие из фонографа звуки проклятой музыки, от которой, кажется, нутро «Хексенкесселя» начало трепетать, точно гигантский желудок.
I snitsâ nam ne schorokh krinolina
Ne glaz tvoih pustaâ sineva
A snitsâ nam trava, trava u doma
Zelenaâ, zelenaâ trava
Голос плыл над толпой, верджинал послушно вторил ему, раз за разом перебирая ноты лейтмотива – безукоризненно попадая в такт, будто в насмешку над грохочущим морем из плоти, которое сокрушало само себя в каменной чаше охваченного паникой «Хексенкесселя».
Должно быть, страх придал Мельхиору сил. Заверещав, он впился в фонограф всеми своими конечностями и, верно, напрягся так, как не напрягался уже двести лет – Барбаросса услышала негромкий скрип железа и увидела, как стальной ящик, извергающий проклятую музыку, медленно поддается его усилиям, сплющиваясь и теряя правильные геометрические контуры.
У него получается! На миг она ощутила радость, почти ликование. Может, старый выблядок Вульпи и предавался всем известным в мире смертных грехах, не делая исключений и для тех, которые в ходу у адских владык, может, он и был самолюбивым похотливым слизнем, развратившим за свою жизнь сотни невинных девчонок, но, кажется, он сохранил в своих отростках больше силы, чем требовалось для того, чтобы ласкать пьяных школярок между ног или менять в фонографе музыкальные кристаллы. Черт, он, пожалуй, мог бы раздавить карету заодно с пассажирами, если бы хорошенько поднатужился… Фонограф поддавался его усилиям, деформируясь, точно ком теста, сминаемое железо скрипело отчаянно и тонко, но все эти звуки терялись в страшных убаюкивающих ритмах «шрагемюзик».
* * *
Они били с размеренностью ледяных волн, катящихся по поверхности черного моря, и каждая такая волна на миг оглушала, пропитывая сознание вязкими смутными образами. Эти образы быстро таяли, растворяясь точно чернила в воде, но каждый из них подтачивал разум, разъедая его изнутри, истончая стену между реальностью и иллюзией.
В одно мгновение она твердо стояла на ногах, крича во всю глотку и отчаянно работая локтями, чтобы прорваться к двери, окруженная такими же вопящими перепуганными суками, в другое уже забывала об этом, потому что…
…тяжелая тварь с полной пастью хрустящих ледяных зубов мчалась за ней по лесной тропе. Барбаросса отчетливо слышала ее хриплое дыхание и треск гнущихся во все стороны лап. Ощущала, как ее собственные ноги вязнут в глубоком снегу. Как горячее сбивающееся дыхание рвет легкие, как трещит ее развевающийся плащ, в который впиваются не то острые ветки, не то адские когти…
Барбаросса, очнись! Не время! Не время пускать слюни и развлекать себя иллюзиями!
Точно, вспоминала она, делая судорожный рывок к двери, сминая локтями чьи-то подбородки, скулы и носы. Я все еще в «Хексенкесселе», на который вот-вот обрушится ярость Ада, надо выбираться отсюда и не позволять своему разуму впитывать отравленные картинки.
Она успевала сделать один шаг – и вновь замирала, потому что…
…вокруг нее грохотала, чадила и шумела огромная подземная фабрика, укрытая внутри заснеженной горы. Она выла от беспомощности, привязанная к какому-то механическому ложу, рядом с дюжиной таких же несчастных пленниц, и эти ложа ехали по бесконечной лязгающей ленте конвейера, вдоль которого сновали крохотные карлики-цверги в медных сапожках. Некоторых пленниц они, хихикая, раздирали при помощи механических лебедок, другим сверлили головы ручными дрелями и заливали внутрь из больших колб расплавленный металл, щелок или кипящее масло. Некоторым вырывали глаза, искусно инкрустируя пустые глазницы голубыми карбункулами, серебряными монетами или кусками угля. Барбаросса ощутила визгливый смех крохотных существ, срезающих с нее ремень и штаны, обнаженного бедра коснулась холодная сталь…
Барби, блядь! Не выпадай из реальности, иначе тебя раздавят нахер!
Я не выпадаю, хотела было сказать она, но обнаружила, что не может. Потому что…
…она была заперта в стальном чреве тонущего корабля, тесном пространстве, быстро заполняющемся черной ледяной водой. Уходила на дно, запрессованная в кусок смятой стали, захлебываясь и чувствуя, как легкие наполняются холодной жижей с хрустящим льдом. Холод почти не донимал ее, напротив, наполнял спасительным онемением истерзанное тело, лишившееся обеих рук и половины требухи. Рядом с ней в броне зияло пробитое ядром отверстие – недостаточно большое, чтобы она могла протиснуться, но достаточно большое, чтобы она могла, привалившись, увидеть в сгущающихся сумерках развороченную корму вражеского флейта. Корма медленно проваливалась в воду, окруженная, точно щепками, рассыпанными по волнам шлюпками, только люди в этих шлюпках не радовались, а истошно кричали, паля в воду вокруг себя и поднимая фонтаны колючих брызг. Это «Густав фон Кар», вспомнила Барбаросса, чувствуя наваливающуюся на грудь тяжесть ледяной воды. Мы шли за ним два дня, ловя в паруса скудные здешние ветра, а потом догнали и всадили четыре тридцатишестифунтовых в правый борт, а он, уже тонущий, ответил из двенадцатифунтовой карронады и, хоть ядро там было совсем крошечное, демон, сидевший внутри, разорвал на части весь экипаж, оторвав мне руки вместе с мушкетом. Но мы сделали свою работу, мы загнали ублюдка на край света и теперь «Густав», этот неуловимый призрак, исчерпав ветра и удачу, тонет, а голодные твари, живущие в здешних мертвых и холодных морях, все ближе подступают к лихорадочно вертящимся шлюпкам, намереваясь перекусить, оттого все более беспорядочны и суетливы бьющие в воду выстрелы, оттого все громче и испуганнее крики…
Барби, твою мать! Заканчивай это дерьмо! Мне нужна ведьма, твердо держащаяся на ногах, а не галлюцинирующая сомнамбула! Если я захочу посмотреть эту херню, возьму себе билет в театр!
Несколько воображаемых пощечин помогли ей немного прийти в себя. Не полностью, но в достаточной степени, чтобы вернуть разум на место и осознать свое истинное местонахождение.
Она была в «Хексенкесселе». В ревущей толпе рвущихся к выходу ведьм, остервенело полосующих друг друга и дергающихся в плавных ритмах хлещущего со всех сторон «шрагемюзик».
Меня зовут Барбаросса, напомнила она сама себе, чтобы не забыть. Я не тону в блядском корабле. С меня не собираются срезать кожу карлики в медных сапожках. Никто не гонится за мной по зимнему лесу. Мне шестнадцать лет. Я в «Хексенкесселе». Внутри меня сидит демон, у меня под мышкой зажата банка с консервированным мудрецом, а еще я скоро рехнусь от чертовых картинок или буду сожрана адскими владыками – как повезет…
Устремившаяся к выходу толпа напоминала чудовище из тысячи членов, норовящее уничтожить и сожрать само себя. Барбароссу то швыряло вперед, так стремительно, что банка с гомункулом едва не вырывалась из-под локтя, то тащило куда-то в сторону, то оттягивало назад – гудящее человеческое море, в отличие от чертовой гааповой музыки, не знало ритма. И могло размолоть быстрее, чем ты успеешь произнести свое имя.
Добраться до выхода… Барбаросса стиснула зубы, пытаясь прикрывать предплечьями лицо вроде того, как это делается в рингене[20]. Не лучшая идея. Тот, кто придумал ринген с его хитрыми ухватками, едва ли имел вместо кулаков два пульсирующих комка боли, обвязанных грязным тряпьем…
[20] Ринген (дословно – «борьба») – распространенные с XV-го века приемы рукопашного боя, которые использовались как воинами, так и спортсменами-рингерами, состязающимися друг с другом.
Дьявол!.. Барбаросса сделала еще несколько отчаянных рывков к двери, но почти мгновенно выдохлась – с тем же успехом одинокая щепка могла бы бороться со штормовым океаном. Океаном из трепещущего шелка, грязного атласа, мокрой органзы и тафты, полном острых камней из бесчисленного множества чьих-то локтей, плеч и ключиц. В немилосердной давке прекрасные наряды и платья быстро превращались в лохмотья, косметика плыла, отчего Барбароссе казалось, будто она увлечена в страшный хоровод демонов – со всех сторон ей скалились лица, превратившиеся в багряно-алые маски с широко открытыми от ужаса глазами.
Херово дело. Она машинально измерила глазами расстояние до двери – восемь клафтеров[21], не больше – и зло выругалась себе под нос, задыхаясь от пронзительных запахов чужих духов и пота. В Малом Замке надо было пройти вдвое больше, чтобы добраться до нужника, но там ей досаждало всего двенадцать сук, здесь же их было сотни три, не меньше. И все эти озверевшие суки рвались к выходу, как и она сама, охваченные единым порывом.
[21] Здесь: примерно 20 м.
- Держись, Барби, - сухо прошептал ей на ухо Лжец. Удивительно, как только она расслышала его за грохотом музыки и ревом чужих глоток, - Не вздумай вновь проваливаться. Держись течения и не позволяй себя затоптать, это все, о чем я прошу!
- Я не буду… - пообещала Барбаросса...
…и обнаружила, что стоит посреди зимнего леса, сжимая озябшими руками громоздкий охотничий штуцер, нога ее размозжена медвежьим капканом, так, что сапог превратился в кусок измятого окровавленного меха, а из заснеженной чащи к ней подступают, обмениваясь негромкими скрипучими возгласами, бледнокожие пигмеи с острыми акульими зубами в доспехах из человеческих костей, в шлемах из выдолбленных человеческих черепов, в руках у них короткие ножи желтоватой стали, они возбужденно посмеиваются и поскрипывают, заранее жмурясь от удовольствия, а пуля в штуцере лишь одна и надо решить, куда…
- Какого хера?! – с трудом выдохнула она, когда очередная оплеуха Лжеца вернула ее в грохочущий «Хексенкессель». Несколько секунд она еще чувствовала озябшие пальцы – тех, которых у нее уже не было, - Какого хера меня так штырит?
- Отсутствие иммунитета, - буркнул Лжец, - Ты непривычна к этому дерьму, оттого оно сильнее тебя пробирает. Кроме того, твой рассудок порядком покромсан и имеет множество невидимых шрамов, через которые впитываются чары, это тоже ослабляет твою оборону.
Рассудок? Шрамы?..
Барбаросса хотела спросить, что это за херня, прежде чем очередной каскад блядской музыки вновь не отправил ее куда-то в вечную зиму, корчиться в агонии или умирать какой-нибудь очень паскудной смертью. Хотела – но не успела. Потому что лампы «Хексенкесселя», мигнув, погрузили толпу в непроглядный, наполненный испуганным визгом, мрак.
[1] Здесь: примерно 12,5 м.
[2] Тристан-аккорд – малый септаккорд, на котором основан лейтмотив оперы Р. Вагнера «Тристан и Изольда».
[3] Верджиналл – английский клавишный инструмент, распространенный в XVI-XVIII веках, струны которого расположены перпендикулярно клавишам.
[4] (фр. – «Виола любви») – струнный смычковый инструмент эпохи барокко, предшественник виолончели и альта.
[5] Ловари – этническая цыганская группа, входящая в группу «рома», обитающая на территории Европы.
[6] Полное название – «Карьера Артуро Уи» - пьеса Бертольда Брехта, действие которой происходит в Чикаго 1930-х годов и в немалой степени посвящено гангстерам.
[7] Колоратура – вокальный прием, использующихся в партиях для высоких голосов, как мужских, так и женских.
[8] Кармилла – одна из основных персонажей одноименной готической новеллы Дж.Шеридана ле Фаню (1872), роковая красавица-вампир.
[9] Инженю (фр. ingénue — «наивная») – театральное амплуа невинной и наивной юной девушки.
[10] Wildfang (нем. – «дикарь», «сорванец») – обозначение как для бойкого животного (дичь), так и бойких подростков, преимущественно женского пола, ведущих себя на мальчишеский манер.
[11] Ангелика – европейский струнный инструмент XVII – XVIII веков, совмещавший в себе лютню и арфу.
[12] Вердигри – оттенок зеленого, цвет пленки на окислившейся меди.
[13] Марсала – темный оттенок красного, название было дано в честь сорта итальянского вина.
[14] Вердепешевый – розовый оттенок зеленого, похожий на незрелый персик.
[15] Петерс Бонавентура (1614 – 1652) – нидерландский художник-маринист и гравёр. Макс-Йенсен (1860 – 1908) – немецкий художник-маринист.
[16] Протаскивание под килем – наказание эпохи парусных судов, при котором наказанного при помощи веревок протаскивали под днищем корабля (килем), обильно поросшим острыми ракушками.
[17] Анита Аугспург (1857 – 1943) – немецкая писательница и юрист, получившая известность как первая в своем роде деятельница феминистического движения.
[18] Клянусь твоей мамашей, мертвой шлюхой, эти бляди погубят нас всех! Тащи нас к выходу!
[19] Кусок коровьего дерьма!
[20] Ринген (дословно – «борьба») – распространенные с XV-го века приемы рукопашного боя, которые использовались как воинами, так и спортсменами-рингерами, состязающимися друг с другом.
[21] Здесь: примерно 20 м.