Жизнь, и я это понял довольно рано, напоминает рыбью кожу. Ты никогда не одинаков и изменяешься в зависимости от предложенных обстоятельств. Дома кроткий и податливый, как мягкий пластилин. С друзьями наоборот: держишь напор, злишься и споришь. Днем тянешься к людям, словно дворовая собака. После захода солнца становишься нелюдим и лиричен. Эти многообразные «я» – маленькие острые чешуйки, которые формируют вокруг нутра крепкую защиту. Только в своей сумме они могут показать, каким человек является на самом деле.
Я много об этом думал, особенно в последние недели. День и ночь крутил в голове эту мысль, пока хрустящий плацкартный вагон неспешно вез меня в большой город. Впервые в своей еще очень недолгой жизни я предоставлялся сам себе и готовил плацдарм для взрослости. Короче, в конце лета того года я оторвался от материнского крыла и полетел за тридевять земель учиться в институте.
Восторженный наив от этого события довольно скоро улетучился. Спустя две недели пребывания тут, в совершенно незнакомом мире мегаполиса, я сижу на ступеньках факультета – под живописной колоннадой, будто бы охватывающей здание кольцом. Сентябрь выдался на удивление мягкий, и солнце, еще по всем признакам летнее, играет бликами на кирпиче. Кирпич желтый и в сколах, прямо как вечность. Я любуюсь цветовой палитрой и терпеливо жду, когда закончится первая лекция, на которую я безнадежно опоздал.
День сразу показался мне обреченным на провал. Я проигнорировал будильник, долго не мог собраться и опоздал на автобус – только увидел его белоснежный выгнутый борт, поворачивающий с улицы на шоссе. Студенческий кампус, выстроенный бороздой однотипных многоэтажек, располагается в пригороде, в сорока минутах от ближайшей станции метро. Жду следующего автобуса, хотя понимаю, что шансов вовремя оказаться под дверями лектория уже практически не остается.
Мне противна сама мысль, что я вломлюсь в кабинет посередь лекции. Представляю, как десятки глаз оборачиваются и пристально изучают мой неказистый вид: немного подзатертые джинсы, куртку песочного цвета, кроссовки, которые просят каши. Преподаватель строго смотрит на меня из-под мутноватых линз очков. В общем ситуация малоприятная. Особенно сейчас, когда наш студенческий коллектив находится в процессе распределения социальных ролей.
Простая психология. В стае людей всегда действует универсальный принцип взаимодействия. Кто-то благодаря своим качествам окажется на верхушке пирамиды, становясь всеобще признанным лидером. Кто-то удобрит собой пирамидальное основание и превратится в общую массу. Самым неудачливым уготована судьба изгоев, на которых в лучшем случае никто не будет обращать внимания. В данный момент все мы, частички единого социального механизма, притираемся друг к другу, находим точки соприкосновения и отторжения. Это самое трудное время, когда будут сделаны первые выводы о ценности каждой отдельно взятой фигуры для большого многолюдного организма. Именно по этой причине я принимаю решение не сильно привлекать к себе внимание – особенно по негативным поводам. Мне, с моим тишайшим темпераментом, лучше пока наблюдать и примечать, а не выходить на сцену.
Вот я и сижу здесь, пытаясь наесться последними солнечными деньками. Любуюсь на позолоченные клены, высаженные в саду напротив, на проезжающие мимо машины и людей, спешащих по своим делам. Увы, этот момент не может тянуться вечно. По канонам жанра кто-то должен его испортить.
– Мой вам пролетарский привет, товарищ Ио.
Меня и правда так зовут. Ио. Иоаким, если совсем официально. Малоприятная в обращении причуда родителей и покойного деда. Он всегда был в нашей семье за главного и потому мог распоряжаться абсолютно всем, включая судьбу новорожденного. Мне пришлось принять на себя имя в память Иоакима Вацетиса, командира группы революционных латышских стрелков. Уже и страна та исчезла, и некогда легендарные стрелки смылись из учебников истории. А я вот остался, как негласное напоминание о странностях прошлых поколений.
Я по-птичьи дергаю головой и оглядываюсь. Передо мной стоит Леша Митавский – мой однокурсник, коренной житель этого большого города. В его образе есть какая-то характерная для обитателей мегаполиса центральность. Митавский чуть выше меня ростом и очень тонок. Его длинные руки напоминают веревки, которые колеблются на ветру вместе с грязными полами длинного черного пальто. Он не просто человек, а живое воплощение ренессанса эпохи пост-панка. Мы познакомились в первый день учебы и вроде бы даже становимся друзьями. Пока говорить об этом рано, но он мне в целом нравится. Хороший, пусть и легкомысленный. Такой тип людей неплохо показывает себя в будничном общении, хотя в разведку я бы с ним не ходил.
– Здравствуйте, – говорю я нарочито официально и указываю на местечко справа от себя – Присаживайтесь.
– Благодарю покорно.
Мы жмем руки, и теперь вроде как дожидаемся начала следующей лекции вместе.
– Ты чего тут трешься? – спрашивает Митавский, закуривая сигарету. Он вообще очень много курит и совершенно не беспокоится об отношении других к этому процессу.
– Проспал. А ты?
– Саботировал. Ненавижу статистику. Поскорее бы она кончилась.
Я улыбаюсь. Мне жалко его расстраивать. Мы сидим под колоннадой социологического факультета, в котором теперь имеем счастье учиться. Статистика для нас не закончится примерно никогда. Митавский еще и тем удивителен, что обладает собственной немного извращенной жизненной философией. Ему с самого начала вызывающе неинтересно то, что преподают на кафедре. Место учебы он выбирал скорее из романтических соображений. Бытует слух, что на социологии в нашем институте учатся самые красивые девчонки. Когда он пытался мне объяснить свою позицию, я понял ее далеко не сразу. Вернее даже так: понять-то понял, я все-таки довольно смекалистый, но вот принять эту странную нравственную конструкцию все еще трудно.
– Мы живем в двадцать первом веке, – любит напоминать Митавский. – Все великие открытия уже совершены, человечество подбирается к своему естественному пределу. Сегодня уже нет смысла быть инженером, гениальным фармацевтом или физиком-ядерщиком. Единственное, что имеет смысл – это способность правильно ставить себя, уметь добиваться расположения и поддержки. Этому мы и будем учиться четыре следующих года – социализации. А все эти лекции, обществоведческие методички и статистика нужны для того, чтобы придать истинному образованию немного больше официоза.
Это меня и привлекает в Митавском – его убийственная непосредственность, сложенная с не самыми заурядными жизненными кредо. Еще, и это тоже важно, не будет ханжами, у этого парня водились деньги. За восемнадцать лет своего бренного существования он ни дня не работал, даже ради интереса. Просто не нуждался в трудно заработанных копейках. Я своевременно уловил это и в первый же день знакомства попросил Митавского о небольшой услуге – у него в городе было много знакомых, и некоторым из них наверняка требовались бы низкоквалифицированные, но исполнительные работники.
С деньгами у меня тогда было совсем кисло. Присылаемые родителями крохи максимум позволяли не умереть с голоду, ожидаемая к концу сентября стипендия тоже не смогла обеспечить безбедную и веселую жизнь. А ведь мне к тому моменту еще было всего семнадцать лет, и я, как любой нормальный человек, грезил о потребительском рае – о новых шмотках, смартфоне, который будет нестыдно выложить на стол в кофейне. И о самих кофейнях тоже грезил, куда же без этого. Мне нужно было что-то хоть немного прибыльное, чтобы ощутить радость накопления.
Митавский мог мне это предложить. Докурив сигарету, он посмотрел на часы – до конца лекции еще было достаточно времени.
– Пойдем посидим где-нибудь, – предложил он, панибратски хлопнув меня по плечу. – Дело есть. Я угощаю.
В скверике напротив, под сенью кленов, располагается довольно милое летнее кафе. Мы падаем на хлипкие пластиковые стулья. Добродушный иноземец в белоснежном фартуке приносит мне кофе, а Митавскому банку колы и пластиковый стаканчик. Мой однокурсник мудрит нехитрый коктейль, смешивая газировку с содержимым миниатюрной фляжки.
– Вы не пробовали перестать пить коньяк по утрам? – шучу я. Кофе – подлинная катастрофа, но я все равно пью его с удовольствием. Горячая жижа обжигает нёбо, хронически сонный организм получает столь необходимый ему допинг.
– Во-первых, это не коньяк. А во-вторых, культурное потребление спиртного стимулирует мозговую деятельность и снижает риски развития старческой деменции. Хочешь немного? Для живости разума.
– Про деменцию, конечно, сильно, но сомнительно. Я не пью.
Митавский не настаивает. Он спокойно и с достоинством смакует получившийся напиток. Сделав пару глотков, он достает из своего потертого рюкзака рыжую от времени папку для документов.
– Если тебе хотелось где-то подзаработать, то у меня есть для тебя непыльная работенка. Хотя на самом деле, конечно, пыльная. Но не бей лежачего. Все еще актуально?
Я киваю. Митавский передает мне папку, плотно забитую бумажками и фотографиями. Зрелище малоприятное – черепки, какие-то вымазанные в глине кости. Останки, скорее всего человеческие.
– Если ты предлагаешь пойти в помощники прозектора… – тяну я. Если честно, такой работенки я от Митавского никак не ждал. Меня бы куда больше устроила работа курьера, официанта или какого другого мелкого персонала.
– Никаких моргов. Сам боюсь и другим советовать не буду. Чисто общественно-полезная деятельность, благородное дело. У отца есть старый партнер, которого лет двадцать назад ударила под хвост вожжа. Купил металлоискатели, собрал мужиков покрепче и уехал на запад страны, по местам боевой славы. Раскопки на местах сражений. В основном, конечно, Вторая мировая, но и что подревнее находил. Со времен наполеонова нашествия.
– В черную или белую?
– Сейчас ему скорее интересно в белую, – уклончиво отвечает Митавский.
Это была давняя история. Никто толком не знает, сколько таких вот копателей сейчас ходит по лесам в европейской части страны, сверяясь со старыми картами фронтов. Они забираются в какую-нибудь глухомань, подальше от лишних глаз, и начинают планомерно, с умом, разрывать землю. Квадрат за квадратом – пока не наткнутся на перемолотый взрывом окоп, блиндаж или массовое захоронение. Бизнес довольно сомнительный и чаще всего связан с черным рынком, на котором все также вращаются старое оружие, награды или другая требуха. Одним словом, эхо войны.
– В сороковых из города на войну уехали сотни тысяч людей. Многие погибли, кто-то пропал без вести. Если повезет, поисковики их находят и передают информацию родным. Вот этим тебе и предлагаю заниматься. Получаешь сводный список идентифицированных костей, идешь в архив библиотечный, поднимаешь старые бумажки. Ищешь информацию о родных и информируешь о судьбе предка. Ну и может потом какую мелочевку передашь, вроде медальки или неотправленного письма. За каждого благодарного клиента будешь получать деньги.
Мне еще тогда вся эта инициатива показалась немного сомнительной. Я убираю фотографии назад в папку, от греха подальше.
– А какой резон вообще этим всем заниматься у этого твоего отцовского партнера?
– Я в эти дела не лезу, да и тебе, наверное, не стоит. Может легализовать свое хобби хочет. Или грант какой от городских властей срубить – типа на восстановление исторической справедливости. Сейчас это модно.
Я обещаю подумать. Митавский поддерживает мое решение, и мы сталкиваем наши стаканчики с пойлом. Работа действительно странная, с нечеткими моральными границами. С другой стороны, и времени требуется немного. Пара вечеров в библиотеке и покатушки в гости ко всяким сердобольным старушкам. Чем-то похоже на простую социальную работу, плюс некоторые деньги. Расколотые черепушки, пролежавшие в земле более семидесяти лет, меня особо не пугали.
Лекция заканчивается чуть раньше срока. Из нашего наблюдательного пункта видно, как под колонны высыпает ватага мальчиков и девочек – еще совсем молодых, как и мы сами. За две недели они уже адаптировались к своей новой реальности и выглядят увереннее. Курят, сбрасывая пепел в бетонные урны, напоминающие монструозные рюмки. Хохочут, обсуждают что-то. Кто-то видит нас и машет рукой, мы поднимаем стаканчики в знак ответного приветствия.
Митавский спрашивает:
– Как тебе наши замечательные коллеги?
– Шумные, в меру умные. Больше не выглядят так, будто их бросили в воду и заставляют самостоятельно доплыть до берега. Девчонки и правда красивые.
– В среднем где-то семь по десятибалльной шкале.
– Восемь.
– Ох, Ио, – говорит он, добивая свой самопальный коктейль. – Сразу видно, что ты лимита. Тебе еще многому предстоит научиться.
Мы смеемся, настроение приподнято. У меня в душе сейчас разлита гармония. Что вообще плохого может произойти в этом мире, если погода настолько прекрасна, а я столь молод? Впереди ждет что-то огромное и определенно хорошее. Там всё будет в кайф, там наверное вообще не надо будет умирать.
– А вот, собственно, и восемь из десяти. Нет. Девять из десяти, – Митавский бесцеремонно выставляет вперед свой длинный палец и указывает на дверь факультета. Я оборачиваюсь, хотя уже знаю, что меня там ждет. За две недели я уже все понял.
Из института выходит невысокая девочка в ярко-красном кардигане. На смурное лицо ниспадают вьющиеся пряди, бледные руки спрятаны в карманах широких брюк-труб. У нее всегда одна и та же гримаса – какое-то холодное отстраненное лицо, как у принцессы, случайно попавшей на задворки калашного ряда. Девочка ужасно мила и смотрит на всех оценивающе и разочарованно.
– Лизка Ерголина, – мечтательно мычит Митавский и подпирает подбородок кулаком. Любуется. В его немного нетрезвых глазах зажигается искра нежности. С самого нашего знакомства я никогда не видел, чтобы он показывал такое чувство хоть к одному живому существу. Кроме Ерголиной. Она для него – какая-то очень особая материя.
Он сам это никогда не скажет, но я понимаю очень отчетливо – на самом деле Митавский поступил сюда только для того, чтобы продолжить мозолить глаза этой девочке с милым носиком. Они вместе учились в школе, и еще тогда у моего товарища проснулась странная необходимость постоянно пребывать вблизи Ерголиной. Может, не прямо рядом, но хотя бы на расстоянии взгляда. От этой головокружительной любви мне становится немного не по себе. Ситуация осложняется тем, что и я тоже вроде бы немного увлечен принцессой. Мой интерес, впрочем, останется без развития. Я это для себя решил очень точно.
Может, я бы и попытался, конечно. Даже если в пику Митавскому – так еще интереснее. Но наше недолгое общение с Ерголиной закончилось еле заметным фиаско, от которого мне все еще надо оправиться.
Это было в наш первый институтский день, когда все первокурсники собрались в актовом зале и выслушивали настояния от ректора – тучного мужчины средних лет, напоминавшего сбежавший с оси огромный глобус. Он задвигал какую-то высокодухновную телегу, но никто особо не слушал. Все изучали всех.
Потом, уже на выходе из душного большого зала, наступила пора неформального общения. Я барражировал между своими новыми знакомцами и случайно наткнулся на Ерголину. Она уже тогда служила центром притяжения мужского пола.
Племя поклонников старалось Ерголину развеселить, шутило (темы для упражнения в остроумии были различные – от весьма тонких до скабрезных) и петушилось. Но она оставалась холодна. Даже Митавский, во всеуслышание заявлявший о своих намерениях, никак ее не трогал. Кажется, за годы совместной учебы она привыкла к этому его настроению и не предавала ему значения.
И вот я тоже вливаюсь во всю эту тусовку, занимая свое место в орбите Ерголиной. Что-то говорю, кого-то перешучиваю – уже и не помню как. Она бросает на меня мимолетный взгляд, и во мне все сразу холодеет. Все, понимаю, с этого момента я обречен.
В тот день в глазах Ерголиной я вижу подлинный ужас – она смотрит на меня с нескрываемым страхом, как будто увидела огромную, лоснящуюся от сытости, крысу. Такого я никогда в своей жизни не испытывал.
Помню, что все замолкают и смотрят на нас. С непониманием и какой-то тревогой.
– Я что-то не так сказал? – спрашиваю. Ерголина тут же переводит взгляд вниз и изучает свои лакированные ботинки.
– Все нормально, – говорит она, но каждому ясно, что это просто вежливая ложь. – Еще увидимся. Мальчик без лица.
Бросив эту фразу наотмашь, как изощренное ругательство, Ерголина тут же ретировалась – растолкала топу кулачками и скрылась где-то на лестнице. А я еще долго смотрелся в зеркало, изучая себя. Чем я так ей не понравился. Лицо было на месте – и нос, и глаза. И зубы, может быть не самые ровные, но тоже все в рядок. Всегда казалось, что у меня в целом приятная физиономия, располагающая людей.
С тех пор Ерголина демонстративно старалась ко мне не приближаться. А я, со своей стороны, затаил обиду и тоже никак себя не проявлял. Позже Митавский, заметив мое расстройство, постарается объяснить произошедшее:
– Понимаешь, Ерголина немного, самую малость, не от мира сего. Вероятно, ей трудно понять, почему она пользуется такой популярностью. Поэтому она всегда держится так отстранено, словно считает нас недостойными. Это не так, она на самом деле очень по-своему приятный человек. Просто открывается не всем и не всегда. Иногда, если человек вызывает слишком сильные эмоции, она отгораживается от него и придумывает какую-нибудь кличку – такая вот у нее маркировка. И тебе еще так-то повезло. «Мальчик без лица» – это странно, но я слышал от нее прозвища и похуже. В школе многим от нее доставалось – даже учителям.
Возвращаемся назад, в середину сентября. Мне в стакан падает желто-красный лист. Он движется по черной глади – живописно и спокойно. Смотрю на часы. Говорю Митавскому:
– Нам пора выдвигаться.
Митавский привычным жестом бросает на столик смятую купюру, найденную где-то на дне своих обширных карманов. Пока идем из сквера, я вижу Ерголину, мирно прогуливающуюся под сенью кленов. Похоже, у нее наконец-то есть возможность побыть наедине с собой, без всей этой паствы.
– А давай, – предлагает Митавский. – Ей тоже кличку придумаем? Типа в отместку за твое уязвленное самолюбие.
– Давай.
– Но только что-то необидное, а то мне придется тебя поколотить.
– Тогда сам и выдумывай, а я просто скажу – нравится мне или нет.
Митавский насупился, в его запыленном от долгого простоя мозге начинают вращаться шестерни. Он настолько поглощен своей новой задачей, что не замечает ничего на свете. Шевелит губами, пробует прозвище на зуб.
– Разрываюсь между Снежной королевой и Проказой, – наконец выдает он. – Какое лучше?
Я снова оборачиваюсь чтобы секундочку полюбоваться на этот ярко-красный кардиган, и понимаю, что Ерголина почему-то смотрит на нас. Мы встречаемся взглядами, и это похоже на короткое замыкание. Девочка тут же одергивается и спешит направиться в противоположную от нас сторону.
– Проказа вполне пойдет.
Вечером, после утомительной череды лекций и семинаров, я возвращаюсь в свое уютное гетто. Мое общежитие – многоэтажка, облицованная белыми и голубыми кафельными плитками – краснеет от закатного солнца. На входе, в аквариуме из помутневшего от времени акрила, заседает старуха с длинным носом. Она внимательно следит, как я прохожу через турникет и бреду к воющему лифту. Тут все такое старое, как и сама эта старуха, и ее комендантский пост.
К счастью, пока что я живу один – никого в мою тесную комнатушку не подселили. С верхотуры девятого этажа открывается вид на урбанистический пейзаж – многополосную трассу, по которой вялой струйкой текут автомашины. Я сбрасываю прохудившиеся кроссовки и валюсь на кровать, издавая шипящий звук. Это из груди выходит воздух.
Мне многое не дает покоя. Ерголина с ее странностями, студенческая нищета, работа от Митавского, которая вроде бы и безопасная, но почему-то отторгает. Вот она, оказывается, какая – эта ваша подлинная взрослая жизнь со всеми своими сдержками и противовесами. Шутки шутками, а кошелек мой тем временем заметно истончился и скоро совсем опустеет. Наступает веселая пора выживания.
– Все будет нормалды, – уверяю себя. Потом, уже отходя ко сну, я увижу в своем окне полосатый хвост – это соседский кот, который бесстрашно ходит по карнизу и иногда заглядывает на огонек.
Кот огромен, пушист и смотрит на меня наглыми золотыми глазами. Открывает зубастый рот и требует его впустить.
– На две семьи живешь? – спрашиваю зверя, который с удовольствием вваливается в мое жилище и начинает вышагивать по подоконнику. – Ладно. Сейчас что-нибудь придумываем.
В маленьком холодильнике у входа ждет своего часа колбаса. Я нарезаю ее щедро, все-таки гости. Кот жрет мою колбасу, а я сижу рядом и щелкаю его по уху. Ухо смешно дергается.
– Назову тебя Август, – информирую кота и треплю его за откормленные бока. – Тоже будешь в честь латышского стрелка. Есть возражения?
Возражений нет. Ну и славно, не мне же одному мучиться, в конце-то концов.