Мне снился кто-то, кто был мной.
Нет. Не так.
Мне снился кто-то, кто был Феликсом. Не мной — Феликсом. Настоящим. Тем, чьё тело я украл. Тем, чьё имя ношу. Тем, чью мать зову «мама», хотя не имею на это права.
И он — стоял на коленях.
Пустота. Ни пола, ни потолка, ни стен. Ни верха, ни низа. Ничего — кроме белого. Белого, бесконечного, выжженного, как кость на солнце. Белого, от которого хочется кричать, потому что в нём — ни единого пятна, ни единой точки, за которую можно зацепиться взглядом.
Он стоял на коленях. Посреди этого ничего. Маленький — нет, не маленький. Он выглядел старше. Шестнадцать? Семнадцать? Белые волосы — длиннее, чем у меня сейчас, грязные, спутанные. Одежда — разорвана. Руки — в крови. Не в чужой. В своей.
Он разбил их о пол, которого не существовало.
Костяшки — содраны до мяса. Кровь текла по пальцам и капала вниз, в белизну, и белизна поглощала её, не оставляя следа. Как будто его кровь ничего не значила. Как будто он сам — ничего не значил.
Его плечи тряслись.
— Пожалуйста, — сказал он.
Голос. Мой голос. Голос Феликса — но не тот, к которому я привык. Не ломающийся подростковый фальцет. Другой. Севший, хриплый, как будто он кричал несколько часов подряд. Или лет.
— Пожалуйста, — повторил он. — Умоляю.
Он поднял голову. Золотые глаза — мои глаза, его глаза — были красными от слёз. Но не от обычных слёз. Красными — потому что лопнули сосуды. Все. Белки залиты кровью. Радужки — два золотых кольца в красном море.
И в этих глазах я увидел то, чего никогда не видел ни в одном человеке. Ни в одном мире. Ни в одной игре, книге, фильме.
Усталость.
Не физическую. Не эмоциональную. Экзистенциальную. Усталость существа, которое устало существовать. Которое вычерпало себя до дна, перевернуло стакан, и обнаружило, что дна — нет. Что стакан — бесконечен. Что дно — иллюзия.
— Прекрати это, — сказал он. — Прекрати. Я больше не могу. Не могу. Слышишь? Я больше...
Голос сломался. Не на слове — на звуке. Как струна, натянутая до предела.
Он схватился за голову. Обеими руками, вцепился в волосы, как будто хотел вырвать их вместе с черепом. Ногти впились в кожу — я видел, как потекла кровь из-под пальцев, тонкими дорожками по вискам.
— НЕ МОГУ БОЛЬШЕ! — закричал он. — СЛЫШИШЬ?! КТО БЫ ТЫ НИ БЫЛ — СЛЫШИШЬ?!
Крик ушёл в белизну. Белизна проглотила его. Без эха. Без ответа.
— Сорок миллионов, — прошептал он. Руки упали. Кровь текла по лицу. — Сорок миллионов раз. Я считал. Первые десять тысяч — считал каждый. Потом сбился. Потом — снова начал. Потом...
Он рассмеялся. Тихо, сдавленно. Смех, от которого хочется отвернуться, потому что в нём нет ничего смешного.
— Я помню каждый раз, — сказал он. — Каждый. Каждую смерть. Каждое рождение. Каждое лицо. Каждое имя. Каждое «доброе утро» и каждое «прощай». Я помню, как горел. Как тонул. Как задыхался. Как меня резали, кололи, травили, душили, вешали, четвертовали, сжигали заживо. Я помню холод умирания — каждый из сорока миллионов раз. И каждый раз — каждый — я просыпался. В новом теле. В старом теле. В этом теле. И всё начиналось сначала.
Он лёг. Прямо на белизну, на несуществующий пол. Раскинул руки. Смотрел вверх — в белизну, которая была и потолком, и небом, и ничем.
— Я пробовал всё, — голос стал тише. — Пробовал быть добрым. Злым. Безразличным. Пробовал спасать мир. Разрушать мир. Игнорировать мир. Пробовал не двигаться — просто лежать и ждать смерти. Она приходила. И потом — снова. Снова тот же первый вдох. Снова золотые глаза в зеркале. Снова... всё.
Слёзы. Они текли по его вискам, в волосы, в кровь. Тихие, без рыданий. Слёзы человека, у которого закончились рыдания.
— Я забыл, зачем, — прошептал он. — Забыл, зачем начиналось. Забыл, кто я. Не имя — имя помню. Забыл — зачем я. Для чего. Какой в этом смысл. Сорок миллионов жизней — и ни в одной... ни в одной... я не нашёл ответа.
Он закрыл глаза.
— Пожалуйста, — в последний раз. Шёпот. — Пусть в следующий раз — кто-нибудь другой. Пусть кто-нибудь другой займёт это место. Пусть кто-нибудь... пусть хоть кто-нибудь...
Кто-нибудь другой.
Кто-нибудь другой займёт это место.
Ты имеешь в виду — меня? Ты попросил — и пришёл я? Лёха Волков, студент, задрот, никто?
Это не случайность. Не глюк. Не баг в матрице.
Он. Позвал. Меня.
Я хотел подойти. Протянуть руку. Сказать — что-нибудь. Что угодно. «Держись». «Я здесь». «Ты не один». Любую из тех бессмысленных фраз, которые люди говорят, когда не знают, что сказать.
Но я не мог двигаться. Я был зрителем. Призраком в чужом сне.
И сон — сменился.
Гора.
Не скала, не холм. Гора. Из тел.
Сотни. Тысячи. Люди, эльфы, гномы, существа, которых я не узнавал, — сваленные друг на друга, переплетённые, как корни мёртвого дерева. Доспехи, мечи, щиты, посохи — торчали из кучи, как шипы из спины ежа. Кровь — уже не красная, а чёрная, загустевшая — текла по склонам горы, собираясь в лужи.
На вершине стоял Феликс.
Не тот, что плакал. Другой. Или тот же — но после. После миллионов смертей и миллионов жизней. После того, как закончились слёзы, и мольбы, и надежда. После всего.
Он стоял — и я его не узнал.
Те же белые волосы, но длиннее — до пояса, собранные в хвост. То же лицо, но острее — скулы, челюсть, подбородок. Как будто кто-то взял мальчика и отточил его, как клинок. Тело — не худое, не массивное. Сухое. Функциональное. Тело, созданное для одного — убивать.
Глаза — золотые. Но не тёплые. Не живые. Золото расплавленного металла: яркое, слепящее, обжигающее. Глаза, в которых сгорело всё человеческое.
В правой руке — меч.
Он не был похож ни на одно оружие, которое я видел. Лезвие — чёрное, абсолютно чёрное, как дыра в реальности. Не отражало света. Не блестело. Вокруг клинка — пламя. Тёмное. Не чёрное — тёмное. Как будто кто-то зажёг огонь из тени. Оно текло по лезвию, как живая жидкость, и там, где капли падали на тела, — плоть исчезала. Не горела, не плавилась. Просто — переставала существовать.
Чёрное пламя.
«Оно горит на жизни. На твоей жизни. Каждая секунда чёрного огня — это год, который ты не проживёшь.»
Мамины слова. Из сна. Из воспоминания.
Но этот Феликс... этот Феликс горел чёрным пламенем — и не умирал. Потому что ему было нечего терять. Сорок миллионов смертей — и каждый отнятый год не имел значения. Какая разница — минус год, минус десять, минус сто, — если всё равно проснёшься?
Я смотрел на поле за горой.
Трупы.
До горизонта.
Не десятки. Не тысячи. Не сотни тысяч. Миллионы. Поле мертвецов, уходящее в бесконечность. Знамёна — сотни разных знамён — втоптаны в грязь. Крепости — разрушены. Города — дымятся на горизонте.
Весь мир.
Весь мир — лежал мёртвый.
А Феликс стоял на вершине горы из тел и смотрел вперёд. Без выражения. Без эмоций. Без... ничего.
Ветер трепал его волосы. Чёрное пламя на мече гудело — низко, утробно, как голодное животное.
Это... это одна из его жизней? Одна из сорока миллионов? Жизнь, в которой он перестал пытаться спасти мир — и уничтожил его?
А потом — проснулся. И начал заново.
И опять. И опять. И опять.
Сорок миллионов раз.
Тошнота. Не физическая — метафизическая. Как будто мой мозг пытался вместить масштаб этого ужаса и не мог. Сорок миллионов жизней. Сорок миллионов смертей. Сорок миллионов раз — открыть глаза и знать, что всё бессмысленно.
Я жаловался на пропущенные пары. На дошираки. На Наталью с третьего курса.
А он...
Феликс — тот, на горе — вдруг повернул голову.
Через плечо. Медленно. Как будто услышал что-то.
Нет. Как будто — почувствовал.
Золотые глаза нашли меня.
Я стоял — невидимый, бестелесный, призрак в чужом сне — и он меня видел. Сквозь слои реальности, сквозь время, сквозь сорок миллионов жизней. Смотрел — прямо на меня. На Лёху Волкова. На того, кто пришёл вместо него.
И из его левого глаза — медленно, как слеза — потекло пламя. Чёрное. Тёмное. Живое. Оно стекло по щеке, по подбородку, и упало — капля тёмного огня — в пустоту.
Он смотрел на меня.
Я смотрел на него.
И он сказал — одно слово:
— Живи.
Я проснулся.
Не рывком. Не с криком. Тихо, медленно, как будто всплывал из глубокой воды. Потолок — деревянный, низкий. «Серебряный Якорь». Кассандра. Утро. Свет из окна.
Я лежал и смотрел в потолок. Не шевелясь. Не моргая.
Щёки были мокрыми.
Живи.
Он сказал «живи». Не «помоги мне». Не «верни моё тело». Не «спаси мир». Не «отомсти».
Живи.
Просто — живи.
Человек, который умирал сорок миллионов раз. Который видел конец всего — не один раз, а тысячи. Который стоял на горе из тел целого мира и не чувствовал ничего.
Этот человек посмотрел на меня — на двадцатиоднолетнего задрота, укравшего его тело, — и сказал: живи.
Не как приказ. Не как просьбу.
Как подарок.
Как благословение от того, кто давно забыл, что это такое.
Я сел. Вытер лицо. Руки дрожали.
За стеной — голоса. Мари и Лилиана. Что-то про завтрак. Что-то про петуха, который опять залез на подоконник. Смех Лилианы. Шипение Мари.
Жизнь. Обычная, дурацкая, тёплая жизнь.
Окей, Феликс. Или как тебя зовут — настоящим именем, которое я не могу услышать.
Окей. Я понял.
Ты отдал мне всё. Тело, мать, мир, шанс. Всё, что у тебя осталось после сорока миллионов попыток.
Я не знаю, смогу ли я сделать то, что не смог ты. Не знаю, хватит ли меня. Не знаю, достаточно ли двухсот прохождений, ледяной девушки и девчонки с зонтом.
Но я буду жить. Обещаю.
Не ради трона. Не ради мамы. Не ради мира.
Ради тебя.
Потому что кто-то должен жить за того, кто устал.
Я встал. Оделся. Умылся холодной водой. Посмотрел в медное зеркало — золотые глаза, белые волосы, четырнадцатилетнее лицо.
Его лицо. Его глаза.
Мой шанс.
— Феликс! — голос Мари из-за двери. — Завтрак! Если Грим не сожрал всё!
— Иду!
Я открыл дверь.
Мари стояла в коридоре. Скрестив руки, приподняв бровь. Синие глаза, синие волосы, ледяное выражение лица, которое не могло скрыть маленькую морщинку беспокойства между бровей.
— Ты плакал, — сказала она. Не вопрос.
— Да.
— Опять сон?
— Да.
Пауза. Она смотрела на меня. Я смотрел на неё.
— Плохой? — спросила она.
Сорок миллионов смертей. Гора трупов. Чёрное пламя из глаза. Мальчик, который молил пустоту прекратить.
— Нет, — сказал я. — Хороший.
Мари подняла вторую бровь.
— Ты плачешь от хороших снов?
— Иногда хорошее — больнее плохого.
Она открыла рот. Закрыла. Посмотрела на потолок. Посмотрела на меня.
— Тебе четырнадцать, — сказала она. — Тебе не положено быть таким глубоким.
— Скажи это моим снам.
Мари фыркнула. Развернулась. Пошла к лестнице. На третьем шаге — обернулась:
— Феликс.
— Да?
— Что бы тебе ни снилось — ты здесь. Со мной. С нами. — Она отвернулась. — И я никуда не ухожу. Ясно?
— Ясно.
Она ушла. Я стоял в коридоре, в полосе утреннего света, и улыбался.
Живи.
Живу.
Внизу, в зале, Грим ронял тарелку. Бранд ругался. Лилиана хохотала. Петух орал на подоконнике — его опять не заморозили, потому что Мари спала всю ночь и впервые за долгое время выглядела отдохнувшей.
Обычное утро. В необычном мире. В украденном теле. В подаренной жизни.
Я спустился к завтраку.